Время мира
Шрифт:
Чрезмерность пространства
Не была ли одной из причин этих неуспехов относительно непомерная протяженность Франции? Разве в конце XVII в. не представлялась она наблюдательному взору Уильяма Петти как тринадцать Голландий, как три или четыре Англии? Разве же не насчитывала она вчетверо или впятеро больше населения, чем последняя, и вдесятеро больше, чем первая из них? Уильям Петти дошел даже до утверждения, будто Франция имела в 80 раз больше добрых пахотных земель, нежели Голландия, тогда как в конечном счете «богатство» ее было лишь втрое больше богатства Соединенных Провинций175. Если сегодня, приняв в качестве единицы измерения маленькую Францию (550 тыс. кв. км), вы стали бы искать государство в тринадцать раз больше, чем она (7150 тыс. кв. км), то получили бы размеры Соединенных Штатов. Артур Юнг мог иронизировать по поводу движения между Парижем и Орлеаном, но, если бы, в конце концов, посредством переноса мы наложили на Лондон сетку французских коммуникаций XVIII в., имевшую центром Париж, эти дороги во всех направлениях затерялись бы в море. На более обширном пространстве любое движение равного объема «растворяется».
Аббат Галиани говорил по поводу Франции 1770 г., «что она не похожа более на Францию времен Кольбера и Сюлли»176; он считал, что страна достигла пределов своего расширения; с двадцатью миллионами жителей она не смогла бы увеличить массу своих изделий, не нарушая той меры, которую навязывала экономика всего мира. Точно так же, если бы она имела флот в такой же пропорции, как Голландия, этот флот, увеличенный в 3, в 10 или в 13 раз, был бы за пределами тех пропорций, какие могла бы воспринять мировая экономика177. Галиани, самый проницательный человек своего столетия, затронул самое больное место. Франция была прежде всего своей собственной жертвой, жертвой плотности своего населения, своего объема, своего гигантизма. Жертвой протяженности, которая, разумеется, имела и свои преимущества: если Франция постоянно противостояла иноземным вторжениям, то все же в силу своей громадности; ее невозможно было пройти всю, нанести ей удар в сердце. Но и ее собственные связи, распоряжения ее правительства, движения и импульсы ее внутренней жизни, технический прогресс испытывали то же самое затруднение при движении из одного края страны в другой. Даже Религиозным войнам, в их взрывчатом и заразительном развитии, не удалось разом охватить все ее пространство. Разве не утверждал Альфонс Олар, историк Революции, что даже Конвент испытывал величайшие трудности при доведении «своей воли до всей Франции»178?
Религиозным войнам не удалось одним махом охватить обширное французское королевство даже после восшествия на престол Генриха IV. В качеств военных событий на картах сохранены лишь важные сражения (по данным написанного Анри Марьежолем тома «Истории Франции» Лависса). Из этого вытекает очевидное упрощение. Однако ясно, что не все эти события совпадали, что пространство противилось «заразе». Даже заключительная фаза войн, во времена Генриха IV, развертывалась прежде всего на севере страны.
Впрочем, некоторые государственные деятели, и не самые незначительные, чувствовали, что протяженность королевства отнюдь не обязательно влекла за собой увеличение его могущества. По крайней мере именно такой смысл я бы придал такой, самой по себе любопытной фразе из письма герцога де Шеврёза Фенелону: «Франция, коей особенно подобает сохранять достаточные границы…»179 Тюрго говорил в общих категориях, и не о Франции в частности, но можно ли себе представить, чтобы англичанин или голландец написал: «Та максима, что от государств, дабы их укрепить, надлежит отсекать провинции, как отсекают ветви у деревьев, долго еще останется в книгах, прежде чем явится в советах государей»180? Несомненно, можно грезить о Франции, которая не увеличивалась бы так быстро. Ибо ее территориальная протяженность, по многим причинам благодетельная для монархического государства и, возможно, для французской культуры и для отдаленного будущего страны, сильно стесняла развитие ее экономики. Если провинции плохо сообщались между собой, это означало, что они располагались в пределах территории, где расстояния были преимущественно помехой. Даже в том, что касается зерна, общий рынок функционировал плохо. Франция, производитель-гигант, будучи жертвой своих размеров, потребляла свою продукцию на месте; перебои в снабжении, даже голодовки были там парадоксально и по существу возможны еще в XVIII в.
То была ситуация, которая сохранится до того момента, когда железные дороги достигнут отдаленных сельских зон. Еще в 1843 г. экономист Адольф Бланки писал, что коммуны округа Кастеллан в департаменте Нижние Альпы «более удалены от французского влияния, чем Маркизские острова… Связи не велики и не малы — их просто не существует»181.
Париж плюс Лион, Лион плюс Париж
Ничего нет удивительного, если столь обширное пространство, которое трудно было эффективно связать, не пришло естественным образом к полному объединению вокруг единого центра. Два города оспаривали друг у друга руководство французской экономикой: Париж и Лион. Это, несомненно, было одной из неосознававшихся слабостей французской системы.
Общие истории Парижа, слишком часто разочаровывающие, недостаточно вписывают историю огромного города в рамки судеб Франции. Они недостаточно внимательны к экономической активности и экономической власти города. С этой точки зрения разочаровывают нас и истории Лиона: чересчур регулярно они объясняют Лион «через» Лион. Они, несомненно, хорошо показывают связь между возвышением Лиона и ярмарками, которые в конце XV в. сделали из города экономическую вершину королевства. Но:
1) заслуга этого слишком широко приписывается Людовику XI;
2) вслед за Ришаром Гасконом нужно снова и снова повторять, что лионские ярмарки были созданием итальянских купцов, поместивших их в пределах своей досягаемости, у самой границы королевства; что в этом заключено свидетельство подчиненности французов международной экономике. Несколько преувеличивая, скажем, что для итальянцев Лион в XVI в. был тем же, чем для европейцев Кантон при эксплуатации Китая в XVIII в.;
3) историки Лиона недостаточно внимательны к феномену биполярности Парижа и Лиона, которая была настойчиво о себе напоминавшей структурной особенностью французского развития.
В той мере, в какой Лион был созданием итальянских купцов, все в Лионе шло наилучшим образом, пока последние хозяйничали в Европе. Но после 1557 г. положение ухудшилось. Кризис 1575 г. и крахи десятилетия 1585–1595 гг.182, годы депрессии и дорогих денег (1597–1598 гг.)183 усилили движение вспять. Главные функции города на Роне перешли к Генуе. Но ведь Генуя пребывала за границами Франции, в рамках громадной Испанской империи. Она обретала свою силу в самой силе и эффективности этой империи, а на самом деле — в далекой горнодобывающей активности Нового Света. И в той мере, в какой продолжали существовать, поддерживая друг друга, эта сила и эффективность, вплоть до 20—30-х годов XVII в., Генуя до того времени, или почти до того времени, господствовала над финансовой и банковской жизнью Европы.
С того времени Лион находился в положении второстепенном. В деньгах тут не было недостатка, подчас их бывало излишне много, но они более не находили себе употребления с прежней выгодой. Прав Ж. Жентил да Силва184: в торговом плане Лион оставался обращенным ко всей Европе, но все более и более становился французским рынком, местом, куда стекались капиталы королевства, жаждавшие золотых гарантий ярмарок и регулярного процента с «депозита», т. е. с переводов платежей c ярмарки на ярмарку. Прошли те прекрасные денечки, когда Лион, как считалось, «диктовал законы всем остальным рынкам Европы», когда его торговая и финансовая активность затрагивала «своего рода многоугольник — от Лондона до Нюрнберга, Мессины и Палермо, от Алжира до Лисабона и от Лисабона до Нанта и Руана» (и не забывайте важнейший перевалочный пункт в Медина-дель-Кампо185). В 1715 г. прошение из Лиона удовольствуется достаточно скромным заявлением: «Наш рынок обычно диктует законы всем провинциям» 186.
Не этот ли спад утвердил приоритет Парижа? Будучи вытеснены выходцами из Лукки в последней трети XVI в., лионские флорентийцы все больше и больше обращались «к государственным финансам, прочно утвердившись в Париже под покровительственной сенью власти»187. Внимательно проследив за этим перемещением итальянских фирм, в частности фирмы Каппони, Фрэнк Спунер выявил подвижку в направлении французской столицы, сравнимую, на его взгляд, с наиважнейшим переходом от Антверпена к Амстердаму188. Конечно, переход наблюдался, но Дени Рише, который заново рассмотрел материей, справедливо утверждает, что предоставленный Парижу шанс, если такой шанс существовал, остался без серьезных последствий. «Конъюнктура, вызвавшая упадок Лиона, обеспечила вызревание зачатков парижского роста, — пишет он, — но она не повлекла за собой смены функций. Еще в 1598 г. Париж не имел инфраструктуры, необходимой для крупной международной торговли: ни ярмарок, сравнимых с ярмарками Лиона или Пьяченцы, ни солидно организованного вексельного рынка, ни капитала испытанных технических приемов»189. Это не означает, что Париж — политическая столица, место сосредоточения королевского налога и огромного накопления богатств, потребительский рынок, который растрачивает заметную часть доходов «нации», — не имел веса в экономике королевства и в перераспределении капиталов. Например, парижские капиталы присутствовали в Марселе с 1563 г. 190, а парижские галантерейщики из Шести корпораций очень рано включились в прибыльную торговлю на далекие расстояния. Но в целом парижское богатство было плохо вовлечено в производство или даже просто в товары.
Упустил ли Париж в этот момент — а вместе с ним и Франция— возможность какой-то новизны? Может быть. И позволительно винить в этом парижские имущие классы, слишком увлеченные должностями и землями, операциями, «обогащавшими в социальном отношении, доходными в индивидуальном плане и паразитарными в экономическом»191. Еще в XVIII в. Тюрго, повторяя слова Вобана, говорил, что «Париж — это прорва, где поглощаются все богатства государства, куда мануфактурные изделия и безделушки притягивают деньги всей Франции посредством торговли, столь же разорительной для наших провинций, как и для иностранцев. Доход от налога там в большей своей части растрачивается»192. В самом деле, баланс «Париж — провинции» являл собою великолепный пример неэквивалентного обмена. «Достоверно известно, — писал Кантийон, — что провинции всегда должны столице значительные суммы»193. В этих условиях Париж не переставал расти, украшаться, увеличивать свое население, восхищать гостей — и все это в ущерб ближнему.