Всё, что должен знать
Шрифт:
– А все-таки этот метеорит?.. Пока тебя ждал, пролистал с десяток статей, и ни одного толкового описания. Неужели на весь город никто не смог рассказать, что он увидел?
Эльза хмурится, начинает над чем-то думать, но за поворотом обнаруживает стаю голубей. Бурлящие создания, курлыча, прыгают друг на друга, чем-то напоминая панков, месящихся в мошпите. Эльза вскрикивает и бежит в самый центр, вскинув руки. Party animal.
Если бы это были московские голуби, мне бы вспомнились строчки «Кровостока»: «Они всех склюют, нах, и высрут помет на асфальт. // И город станет пустым и ярким, мама, как бриллиант».
Если бы это были парижские голуби, я бы подумал о том, что я ел этого самого голубя в Париже.
Если бы это были стамбульские голуби, я бы задумался о святом духе.
Но это были голуби Эльзы, и, когда они вспорхнули, я больше не мог ни о чем думать, кроме как о голубях и об Эльзе.
Весна. Солнце. Голуби. Эльза. Деревья. Поменьше. Побольше. Солнце. Куст. Почти распустились. Мороженое. Холодно и без мороженого. Смеется. Общаемся с бездомным. Довольно интересно. Солнце. Ист-Ривер. Купили хлеба. Опять кормим голубей. Весна. Солнце. Голуби. Эльза. Солнце целует ее губы. Я пытаюсь поцеловать солнце. Ветер гладит ее волосы. Я внимательно вслушиваюсь в шепот ветра: может, он мне расскажет, что он почувствовал, когда коснулся ее лица.
18 марта
Сегодня 18 марта. Получается, прошло три дня с нашей встречи. Получается, я не видел Эльзу трое суток. В кафе мне сообщили, что она все-таки умудрилась простудиться после нашей прогулки и лежит дома с температурой. Как некстати.
Все три дни я провел, перетекая с места на место. Офис незаметно превращался в спальню, спальня оказывалась вагоном метро. Дни сменялись, как и места пребывания, а я… Я оставался тем же человеком, где бы я ни очутился. С одним и тем же настроением, теми же привычными мыслями, с вечно уставшим лицом. С черными дырами-кругами под глазами, которые засасывали взгляд прохожих. Я терялся в пространстве: вот только что я варил себе кофе в моей квартире в Уильямсберге, районе Нью-Йорка. В моей руке была турка. На турку лилась вода из-под крана. Я отчетливо это помню! А теперь я стою в центре Манхэттена, и какая-то старушка спрашивает у меня дорогу к метро. И что было между этими двумя событиями?
Обычно все наоборот. Допустим, есть площадь. Ее не реставрируют. Здания, тротуары, избитые бордюры не меняются десятилетиями. Вывески висят годами. По площади каждый день ходит девушка: утром на работу – вечером домой. Иногда она грустная, иногда веселая. То она надевает легкое белое платье, то строгий черный костюм… И каждый день она разная, другая, живая, – проходит сквозь бессменную мраморную площадь. А у меня… У меня все наоборот. Не я хожу по городу – я стою на месте, – а город ходит по мне. Мои пухлые губы, кривой нос, мягкие щеки и серое настроение неизменны, где бы я ни оказался. Словно мое одинаковое лицо выглядывает из разных тантамаресок. Я стою на месте: с лицом в дырке смотрю в камеру. Через какое-то время приходят рабочие, поднимают картонку-декорацию и уносят ее из кадра. С другой стороны приходят уже другие рабочие и ставят передо мной новую рамку – плакат с изображением офиса, кафе или квартиры. Я просовываю в рамку свою голову, как под плаху, – а лицо не меняется. Только что я был моряком, теперь же я принцесса – а лицо не меняется. Только что был в Париже, теперь же стою на Китайской стене – а лицо не меняется! Спрашиваю себя: «Кто за камерой? Кто меня фотографирует? Бог?» Я просто декорация. Памятник, окруженный живым миром.
Все-таки как же бессмысленно мое существование! Кому все это нужно? Если мне дали язык и губы, то, наверное, я должен с кем-то разговаривать. А с каждым днем говорить хочется все меньше… Если тенденция не изменится, то через полгода я буду немым. И это не выбор и не борьба… А так… Просто мне неинтересно больше говорить. Возможно, я как волчок: раскрутившись когда-то молодым, вращаюсь в этой жизни по инерции. Семья, школа, университет придали волчку центробежную силу. Детство закрутило меня. И да, еще пару лет назад я всегда стоял прямо, твердо зная смысл, – родители подарили мне цель. Но вот я кручусь все медленнее. Я начинаю валиться то в одну сторону, то в другую. Я не знаю, чего хочу. Мой волчок колеблется. Но у этого замедления есть и положительная сторона: я лучше вижу узор самого волчка. Быстро крутившись, я даже не подозревал, что рисунок на моем волчке – не просто набор линий. Оказывается, на нем свой уникальный узор, который размывается в скоростной суете, но теперь, замедлив движение, он стал виден более четко. И возможно, если я разгляжу весь узор, я лучше себя узнаю и смогу заново раскрутиться. (Опять стать счастливым?)
Но сейчас, в эти дни (Эти дни? Ха! Бывают ли другие?), мне тяжело смотреть внутрь себя. Где бы я ни находился, я смотрю из себя: часто – на стены, которые пытаются меня сдавить. Возможно, у меня разовьется клаустрофобия. Может быть, я уже ею страдаю – если меня посещают подобные мысли. Впрочем, я не боюсь. Все происходит закономерно. Ничего необычного.
Мне стоит признаться, что только благодаря Эльзе дни продолжают чередоваться. Солнце встает и заходит. Время течет. Медленно, вязко, но все-таки оно течет.
20 марта
Семь вечера. Сегодня я целый день заполнял налоговые документы. Бегал по городу в попытках отыскать сорок седьмую форму, хотя на самом деле мне нужна была сорок вторая. В итоге ни сорок седьмой, ни сорок второй я не нашел и решил, что подойдет и тридцать третья. Одна из причин, почему в Америке заполняют налоговые формы подчиненные, вместо того чтобы их оформляли работодатели, как в России, в том, что так гражданин (по задумке) чувствует себя больше гражданином. Это должно объединять страну. Но у всех моих знакомых налоги вызывают лишь приступ тошноты. Когда форм стало так много, что я чуть не поперхнулся одной из них, я понял, что не могу заплатить: я просто не знаю, как правильно заполнить все налоговые декларации. Все же я честно, для себя самого, выполнил гражданский долг – попытался разобраться со всей бюрократией. По правде говоря, государство мало чем отличается от языческого бога. Мы совершаем жертвоприношения (платим налоги) куда-то туда, вверх, и понятия не имеем, что происходит на том конце. Жертвуем, жертвуем и никакого ответа. А узнаем о нем, государстве/боге, только когда провинимся.
Сейчас я нахожусь в Нью-Джерси, где-то в центре сетки из улиц между одинаковыми таунхаусами. У моего американского родственника, дяди, сегодня день рождения, и поэтому я медленно, оттягивая момент встречи, продвигаюсь в сторону его дома на праздник. Он родился русским, но еще дошкольником эмигрировал в Америку. Поэтому для меня он американец. Мой дядя имеет (именно что имеет, а не «у него есть») дом, мужа (дядя – гей), работу, двоих детей, собаку, машину и автомат Калашникова. У него оформлена подписка на «Нетфликс», «Нью-Йорк таймс», «Блю Эпрон» и «Эпл Мьюзик». Он член «Амазон Прайм», «Американ Экспресс», «Американ Эйрлайнс», «Барнс & Нобл», «Бэз & Бьенд». Конечно, этот список не ограничивается вышеперечисленным – дядя постоянно ищет «выгодные предложения» и подписывается на разные информационные ресурсы, и чем больше у него клубных карточек, тем более значительным он себя ощущает. Периодически я удивляюсь, что у него хватает времени сходить в туалет. Как-то раз я задал ему вопрос из вежливости: стоит ли мне оформить кредитную карточку, чтобы увеличить количество бонусных миль авиалинии. После часа лекции я, обезумев, убежал в бар, чтобы никогда больше не вспоминать этот разговор и никогда больше не видеть дядю.
Но сегодня я увижу его снова. Вдавливаю шершавую кнопку дверного звонка. Сколько раз мне еще придется стоять на этом столь знакомом и уродливом коврике «Welcome» перед одной и той же белой деревянной дверью? В каждом году есть двадцатое марта, а значит, каждый год я вижу этот дрянной коврик. Если бы в календаре не было двадцатого марта, не было бы и этого коврика в моей жизни. А вообще я очень рад, что день рождения у человека всего раз в году. Может, лет через двадцать, мы оба сойдемся на том, что приходить другу к другу на праздники не имеет никакого смысла. Праздников в году как минимум пять – мой день рождения и дни рождения всех членов его семьи. И это все, не считая Нового года, Рождества… В общем, мы в среднем видимся раз в месяц. Это очень много потерянных вечеров. Вернее, потерянных вечеров у меня много и по собственной вине, но это не меняет сути дела. И вот сейчас снова двадцатое марта, и я в который раз рассматриваю этот коврик перед входной дверью его дома, лишь для того чтобы не смотреть в дверной глазок. Точно так же, как я это делал и месяц назад, придя к дяде по другому, но, по сути, ничем не отличавшемуся поводу. Я точно знаю: подойдет к двери дядя и посмотрит сквозь дверную щель на пришедшего. И я точно знаю, что любой пришедший при этом улыбнется двери, будто оскалившись в пустоту, улыбнется образу человека – ведь самого человека за дверью не видно. Точно так же, как мы смотрим в видеокамеру, будто там кто-то есть; улыбаемся на фотографии. Не ложь ли все это? За камерой может сидеть злой охранник. Если фотографию повесить в доме, ее когда-нибудь внимательно рассмотрит лендорд или риелтор. Этим людям я не хочу улыбаться (то есть открываться) – я их боюсь. На самом деле, сейчас я хочу улыбаться только Эльзе… Разве богу необходимо, чтобы люди целовали его изображение на иконе? Вряд ли он обижается, если ты не захотел перекреститься перед тем, как вошел к нему в храм. Вряд ли его это беспокоит. Я люблю, когда меня целуют, но совершенно не против разговаривать и без поцелуев. Так что не моя это обязанность – смотреть на смотрящего за мной! Это же не паспортный контроль, в конце концов. Я предпочитаю отвести взгляд от глазка и уставиться в коврик. Так честнее. Клок волос на коврике. Собаки оставляют столько шерсти? У меня никогда не было собаки. Не было и человека.
– Здарова, племянник! How are you?
Дядя разговаривает со мной по-русски, но вопрос задал уже на английском. Я до сих пор пытаюсь отвечать на него, хоть и знаю, что эта фраза просто приветствие – формальность, – но, услышав ее, я всегда честно пытаюсь рассказать о своем настроении. Обычно меня сразу вычисляют как эмигранта.
Мы проходим внутрь дома, который чем-то напоминает сувенирный магазин: много хлама и никакого уюта. Бесчисленные статуэтки загромождают полки; предметы непонятного назначения заполоняют пол. Да, дядя достаточно зарабатывает для того, чтобы каждый день покупать очередную безделушку и при этом не обделять свою семью в других нуждах, поэтому его нельзя обвинить в том, что он тратит последние деньги на всякую дрянь. Но само барахло превратилось для него в единственный все подавляющий интерес. Когда дядя распаковывает очередную посылку с вещицей, его радости нет предела. Носясь пару часов с новинкой, он забывает о ней на следующий день, и ненужные больше вещи оседают пылью в квартире. Потоп вещей.
Почему нам так близок образ человека, буквально купающегося в богатстве? Многие из нас мечтали о ванне с вином. В диснеевском мультике Дональд Дак, дядя Дональда, Скрудж Макдак, плавает в бассейне из золотых монет. Неужто образ бассейна из вина или золота так нам близок, потому что это буквальная и простая метафора о «забвении» – утопить все в вине или в роскоши. Когда вокруг столько богатства, что места для других мыслей и ощущений не остается. Но золото тяжелее человека, а значит, человек будет постоянно всплывать, плавая в бассейне с золотой водой – как что-то ненужное. Быть слишком богатым – это когда богатство начинает избавляться от тебя самого. Вот и мой дядя слишком богат, а значит, теперь все его желания совпадают с возможностями потребления и исчезают, оставляя после себя пустоту, которую ему так и хочется заполнить какой-то другой вещью. На самом деле ему не так много платят – он типичный представитель верхушки среднего класса, но для самого себя – он слишком богат. Дядя не может справиться со своими деньгами, и они оккупировали все его внутреннее и внешнее пространство. Он испытывает потребность тратить, и с каждым годом ему все сложнее найти новую вещицу, которая принесет радость.