Всё и сразу
Шрифт:
Я поднял, они уравняли; поменяв карты, я поставил по маленькой, они подняли, я в свою очередь тоже поднял, после чего пасанул. Русский выиграл тысячу четыреста, венецианец проиграл.
Мы как раз сыграли третью, когда хозяин привел молчаливого хамелеона лет сорока пяти в очках в титановой оправе. Хамелеоны: игроки, которые только присматриваются к столу и до поры до времени в игру не лезут.
Перед последней раздачей мы сделали перерыв. Я встал поглядеть в окно, следом поднялись остальные. В перерывах я всегда старался смотреть в окно. Здесь окно выходило в парк: женщина с терьером на коленях уже отправилась восвояси, скамейка опустела. Из пепельниц на столе тянулся сизый дымок. Я все стоял у окна. Русский прикупил еще фишек, венецианец развалился на диване. Хамелеон проследовал к напиткам, девица, прислонившись к стене, крутила часы на запястье. У меня оставалось двести евро с мелочью, хватит только на то, чтобы пасануть и уйти при своих. Уйти при своих: не рисковать и сбросить карты, потеряв лишь начальную ставку.
Я достал чековую книжку и выписал чек еще на тысячу восемьсот.
У-у-у, у-у-у: он воет весь вечер, до самой полуночи или даже позже. Мучается от того, что прошел еще один день. Скулеж, переходящий в урчание.
Следующие несколько часов дела идут по-разному. Он то дремлет, то просит ему почитать, то включает телевизор, то расспрашивает о Биби.
На сей раз требует альбом с фотографиями. Листая, вспоминает, что его мать держала запряженную белой кобылой двуколку, чтобы по воскресеньям объезжать Сан-Дзаккария.
– Сто тысяч евро не жаль, лишь бы туда вернуться. – Он тут же заходится кашлем.
– Она и правила сама?
– Решено, продаю здесь все и за сотню тысяч евро возвращаюсь на двуколке в одно из тех воскресений.
– За такое ста тысяч маловато будет.
– Ну, а ты?
– А что я?
– Что вспомнишь и сколько заплатишь?
– Опять эти дурацкие игры, – мне отчего-то смешно.
– Ты ж сам их и начал, не я.
Я задумываюсь, присев на край кровати, хотя точно знаю ответ:
– Несколько дней до Рождества, мы с Катериной сидим за столом в кухне. Я мелкий еще совсем, в духовке печенье с разноцветной глазурью, а она шепчет: завтра сочельник, Котя.
– Чудесно.
– Подозреваю, я был тогда абсолютно счастлив.
– И сколько ты готов заплатить?
– Пятьдесят тысяч.
– А сотню тогда за что отвалишь? За Биби?
– Эк тебя на ней переклинило…
– Маме бы она понравилась.
– Ты ее даже не видел!
– Так и я прежнюю, Джулию, толком не видел.
– Она-то тут при чем?
– Мама считала, что ты ее с собой не берешь, чтобы ненароком на кон не поставить.
– Но я же к вам ее привозил!
– Ну да, раза три.
– И что?
– А то, что карты из тебя даже чувства к женщинам вытравили.
– Как бы то ни было: на Биби полсотни. – Взбиваю себе подушку.
– Полсотни за роман, которому всего пара месяцев?
– А что? Она красивая.
– Насколько красивая?
Растягиваюсь рядом:
– Мне с ней хорошо.
– Тогда сотню на Биби. А еще на что?
– Не занудствуй, Нандо.
– Ну же! – петушится он. – Давай!
Я гляжу в потолок.
– Розовая ночь, когда мне выпала тройка [34] .
– Ого!
– Ага.
– И сколько ты выиграл?
– Не так чтобы очень много. Но тройка выпала.
– А покер выпадал?
– Да нет, конечно.
– Не выпадал, значит, покер? Четыре очаровательные карты, тебе бы непременно понравилось.
– Еще бы.
34
Розовая ночь – летний праздник в Римини.
– А кому-нибудь из знакомых выпадал?
Я киваю:
– Одному парню из Буччинаско.
– И сколько он выиграл?
– Уже и не припомню.
– Счастлив он был?
– Мы никогда не бываем счастливы.
– Вы?
– Тебе бы в карабинеры да в участке на виа Дестра дель Порто допросы вести.
– Ну, расскажи, что это за «вы» такие?
Я осекаюсь, едва не ляпнув: те, кто живут полной жизнью. Но он уже зевает, рассеянно прикрывая рот рукой, потом вдруг резко отдергивает:
– Четыре карты, стало быть, просто чудесно. Какие-нибудь живописные руины, только чуток в порядок привести, и чтоб непременно с бассейном.
– Что еще за руины?
– Мой выигрыш в покер.
– Тогда уж мансарда в Буэнос-Айресе.
Он морщит нос:
– А разве не в Лондоне?
– В Буэнос-Айресе тоже играют в покер.
– Фриттата с колбасой.
– Сиськи.
– Локомотивы, которые гудели, подходя к станции, да так, что мы в цеху их слышали. Тина Тернер. Двуколка и белая кобыла.
– Карты.
– Да уж знаю, – удрученно вздыхает он.
– А если знаешь, зачем спрашиваешь? У тебя двуколка, у меня карты.
– Двуколка по воскресеньям, сразу после полудня.
Я сажусь на кровати, помогаю ему повернуться. Он что есть силы вцепляется в мою руку:
– А еще, бывало, по воскресеньям вожжи брал папа…
Чуть позже в дверь звонит дон Паоло, звонит уже второй раз. Нандо машет рукой, мол, не открывай, потом, минуты через три, выглядывает в окно, а тот все не уходит.
– Ладно, пускай поднимается.
Отказавшись от кофе, Паоло отстегивает связку ключей, бросает их на столе вместе с курткой и топает наверх, в спальню. Обходит кровать, присаживается на край.
Я прячусь от них в гостиной, в кухне, снова в гостиной, пока наконец не спускаюсь во двор и не задираю голову, глядя на горящие окна.
Они просиживают вместе около часа. Дон Паоло снова натягивает куртку, берет ключи. Выхожу его проводить.
– Знаешь, что мне сказал однажды Андреотти? «Все истинно верующие по сути своей романтики».
– Это Нандо-то романтик?
– Не иначе: как-никак девять лет в компартии…
Когда я снова оказываюсь наверху, он уже включил телевизор и, жалуясь на бок, щелкает каналами. Принимает морфин, вскидывает на меня глаза:
– Я спросил у Паоло, что лучше: верить самому или чтобы верили тебе.
– Ни то, ни другое. – Я укрываю его до пояса.
– Паоло почему-то уверен, что там я обязательно ее встречу. Ее, маму. – И вот уже он хочет ехать к ней, немедленно: поднимается, отбросив одеяло, ковыляет в сторону ванной. – Только побреюсь сперва.