Всё тот же сон
Шрифт:
Федот Федотович Сучков оказался сам до чрезвычайности скульптурен. Когда, уже потом, я рассмотрел выполненные им скульптурные портреты — Платонова, Шаламова, Домбровского и Пастернака, — я всматривался в них и видел не только портретное сходство, чувствовал не только внутреннюю силу их творческого духа, но, не поверите, я как бы перечитывал их книги. Не зря же одно стихотворение Сучкова кончается строкой:
Мне хочется слепить лицо души…Сам же Федот Федотович, живой, скульптурно был изготовлен так, будто бы он сам направлял природу в наилучшем воплощении этого её скульптурного замысла. У него в мастерской на стене висела среднего размера поясная фотография, где он сам, Федот Федотович Сучков, и Александр Солженицын — стоят (или сидят) плечом к плечу и смотрят прямо перед собой внимательно и спокойно. Я долго на неё смотрел, фотография меня чем-то притягивала.
Солженицын на этом портрете — уже прошедший лагерь, первый круг и поселение, овеянный славой «Одного дня Ивана Денисовича» и Нобелевским лауреатством, гонимый и меняющий схроны «Архипелага», его вот-вот то ли опять возьмут, а то ли выкинут в Европу, уже брада на нём и лик, обрамлённый власами…
И рядом простой мужик, Федот Федотыч, которого никто не знает. Ну разве, знал Андрей Платонов, тогда, ещё до войны… А когда Федот пришёл из лагерей, Платонова давным-давно доел туберкулёз.
И вот гляжу я в лица этих двух людей. Оба они многое прошли и много видели. И оба творцы. Пускай я больше ничего о них не знаю. Но я перевожу взгляд на лицо Федота и говорю себе:
— Вот в ком из них главная сила!
Ну а сначала было первое знакомство, был кто-то лишний, водка, но немного. Как-то так получалось, что и потом, на всём протяжении нашего знакомства, незаметно сделавшегося дружбой, водка оказывалась почти всегда, но была не главной и даже не необходимой. Просто была.
При этом однажды (за рюмкой) Федот Федотович вспомнил покойного уже Юрия Иосифовича Домбровского и немного нахмурился:
— Я его даже выгонял из мастерской, когда он с водкой приходил. Я, понимаешь, работаю, а он с водкой! Не мог он без неё, хотя, как бы ни был пьян, мысль не терял, а только воспарял! Кумпол имел несокрушимый.
Вообще в мастерской Сучкова в 1-м Колобовском, уже и при мне, покойного Домбровского вспоминали часто. Всегда с восхищением и с удивительными рассказами о его эксцентрических чудачествах и приключениях. Федот Федотович в таких случаях отмалчивался. Он, думаю, как-то не очень любил Домбровского. Не то что не любил, а не имел к нему такой безусловной любви, как, скажем, к Шаламову. Стихия водочных бурь и натисков, где царил Домбровский, Сучкову была совсем чужда, он не искал здесь гармонии. В статье «Есть высший судия…» Федот Федотович рассказал, как Домбровский затащил его в пивную на Сухаревке, и они «нырнули в насыщенный алкогольными напитками и человеческими выделениями зал…», как с десяток алкашей сразу кинулись к Домбровскому с криками: «Юра! Юрочка! Друг ситный! Коллега!» и «из нескольких рук потянулись к нему порожние, запасённые для такого случая кружки…», а пара других алкашей бросилась занимать очередь к автомату.
«Как ты водишься с ними? — спросил я Домбровского на улице. — Как переносишь опустившихся до лакейства типов?»
«По-моему, — ответил он, — ты поносишь честных людей. Будь снисходителен, сэр!»
Не такая резкая, но всё же некоторая отстранённость и от прозы Домбровского чувствовалась в Сучкове. Хотя он сам при этом осознавал огромность исторического знания Юрия Иосифовича, который «одолел массу литературы и исторических документов дохристианского и христианского времени. И случайное или преднамеренное упоминание при нём о булгаковском Иешуа, прокураторе Пилате и путаница в мозгах жителей римской провинции Иудеи заставляли его морщиться, как морщатся люди, когда наступают на их любимую мозоль…»
Я, влюблённый тогда и в прозу Булгакова, и в прозу Домбровского, и в самого Домбровского, даже рад теперь, что всё это говорилось и писалось до моего знакомства с Сучковым.
Однако взгляд Федота Сучкова на прозу Домбровского (не говоря о том, что взгляд такого человека безусловно важен), был всё же исполнен благородства и понимания многих сущностей. Говоря о «неудавшихся местах» в «Факультете ненужных вещей» («их мало», — оговаривается при этом Сучков), он объясняет это «ослаблением в Домбровском не духовной, а физической воли». Сам отбыв тринадцать лет ГУЛАГа, Сучков слишком хорошо понимает, о чём говорит: «Ведь удары судьбы-индейки сыпались на него дольше, чем, скажем, на автора „Архипелага“ и на автора рассказов о Колымской лагерной республике. Александр Исаевич „провтыкал“ восемь лет, Варлам Тихонович семнадцать, а Домбровский перетирался на гулаговской мельнице двадцать пять лет, в четыре приёма, с мизерными „вольными“ передышками».
И ещё: ведь сказал же (вернее, написал) Федот Федотович о Домбровском, что это был «мудрейший и наиважнейший из моих приятелей».
А с первого дня знакомства я ушёл с рукописью «Мини-история русской литературы». Оказалось, что это собрание хронологически расположенных портретных миниатюр. Вот, например, Державин:
Поэт татарского происхождения, переводившийся при жизни на иностранные языки. В 1979 году исполнилось 200 лет со дня написания им известной оды «На смерть князя Мещерского» с её бессмертным стихом:
Где стол был яств, там гроб стоит..Чудны своей откровенностью вроде бы легкомысленные стишата:
Я желал бы быть сучочком, Чтобы миленьким девочкам На моих сидеть ветвях…Очень гремел тогда Херасков (1733–1807). Он автор гимна «Коль славен наш Господь в Сионе». Написал «Россияду». По его мнению Пётр дал России тело, Екатерина — душу… Работая над «Русланом и Людмилой», Пушкин использовал опыт Хераскова в разработке стиха. Тем не менее он скучен сейчас до ужаса.
Были: Дмитриев, Озеров, Гнедич, Воейков, Шаховской. Лучший из них Гнедич. Пушкин написал, правда: «Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера, Боком одним с образцом схож и его перевод», но вымарал написанное. А великое произведение Древней Греции, без которого немыслимо сознавать себя сколько-нибудь причастным к истокам европейской цивилизации, в результате творческого подвига Гнедича получило в России широкое распространение.
Пленившись этим искромётным сочинением Федота Федотовича, я написал маленькое предисловие к нему:
От издателя
Предлагаемая читателю «Мини-история» не есть «краткий курс» истории русской литературы, не есть и её конспект. Это сердцевина самой истории, но только представленная не в привычном облачении, не в свитках хроник и назиданий. Это — скупо, бегло и ёмко изложенные впечатления от российского литературного процесса в долгой его протяжённости, полученные не из монографий, не «методологически-коллективно», а лично, из непосредственного общения с текстами произведений и постижения судьбы каждого писателя.
Мы привыкли к тому, что истории пишутся объективно, взвешенно и… тенденциозно. Тенденция в них тяжела и объективна, как тяжела и объективна сама государственная власть, задающая нужную тенденцию. Здесь же, в «Мини-истории», тенденции вовсе нет, а если и есть, то она так игрива, изменчива и прихотлива, что теряет эту тяжёлую словесную оболочку и обретает хорошее имя: вкус.
Предлагаемая «Мини-история» так легка, что у кого-то может возникнуть впечатление, что она юмористична. Это не так. Просто она легка и изящна, как изящна и легка всякая свободная мысль, выраженная свободным словом. А юмор в свободное слово вплетается органично.
«Предисловие» моё Федот Федотович одобрил и благословил, но книжка так и не вышла, как, впрочем, очень многое в этом некогда славном, но постепенно мхом зарастающем издательстве.
Впрочем, не вышла «Мини-история», наверное, ещё из-за того, что я ослабил несколько напор и сосредоточился на продавливании небольшого сборника прозы, стихов и критических эссе Сучкова. Со скрежетом зубовным со стороны дирекции и планово-экономических структур делалась в издательстве эта книга. Даже бумаги приличной для неё пожалели и не дали картона на переплёт….
Небольшой хороший сборник из громадного запаса, накопленного за целую жизнь, сделать непросто. Ф.Ф. сам отбирать не захотел, доверился другому, и вышло всё как-то нерадостно. Но книжка как-никак возникла, что в данном случае было важнее всего.
В интервью для одного тогдашнего «книжного» журнала на вопрос, что наиболее значительного вышло в издательстве в последнее время, я назвал «Бутылку в море» Федота Сучкова. И добавил:
Трудно далась эта первая изданная книга семидесятипятилетнего писателя, пишущего с 1939 года, тринадцать лет протрубившего в сталинских лагерях. На премьере этой книги в ЦДРИ автор вступительной статьи Феликс Светов говорил об уникальности писательской судьбы Федота Сучкова, который сумел много десятилетий быть профессиональным писателем без единой изданной книги! А Юрий Фёдорович Карякин говорил о том, как Федот редкостно умеет любить женщин, и ещё сказал, что для него вырисовываются три особо значимые в нашей эпохе личности: Чичибабин, Шаламов, Сучков.
Когда мне на стол лёг экземпляр готовой книги, я стал её листать, а вскоре вышел в свой «предбанничек», где сидела Вика, мой секретарь, и прочитал ей вслух короткий рассказ «Всё правильно…» (Здесь я его ещё чуть-чуть укоротил.)
Я сидел за грязным столом и слушал разговор двух собутыльников, склонившихся над разграбленной закуской.
— Что по-твоему вредней, — спросил один другого, — поллитровку высосать или, например, переспать с бабой?