Всё тот же сон
Шрифт:
— И не кричит ведь!
Дядя Володя
Вот началась война, и мы с троюродным братом Вадькой стали в неё играть.
Кругом всё было бело и зелено. Только родня начала разъезжаться. Баба Шура повела меня в фотографию, и меня сняли в белом морском костюмчике с длинными брюками и в бескозырке. Карточка вышла мирная и счастливая. Её послали маме на фронт.
Выехать было трудно, а в Москву невозможно. Родня перебиралась в Краснодар. Остались мы с бабой Шурой и тётя Лида с дочкой Ирой. Тётя Лида была женой маминого брата, дяди Володи.
Рано утром я проснулся от оконного щелчка и поднял голову. В окно, затенённое виноградом, смотрел и улыбался военный человек.
— Узнаёшь? — спросил он меня.
Я кивнул.
— Ну, кто я?
— Ирин папа.
Потом, много позже, когда уже кончилась война, я услышал, что дядя Володя был ранен и ему отрезали ногу. Так выходило, что у дяди Володи теперь одна нога. Я слышал это от взрослых, они говорили между собой, и я не поверил. Не то чтобы именно не поверил, а не смог себе представить дядю Володю только на одной ноге. Я силился представить, но у меня не получалось. Я и не стал переспрашивать, не стал убеждаться, а тихо, про себя, решил, что это неправда, о чём знаю только я. И не надо спорить и вообще об этом говорить. Просто я потом увижу дядю Володю таким, какой он есть на самом деле, и все эти глупости про одну ногу забудутся, как неприятный сон.
В сорок шестом, в Москве, когда я вернулся, дяди Володи не было дома. Его ждали. Я волновался. И он вошёл. И он, конечно, был обычный, как надо, на двух ногах. У меня отлегло. Сестра Ира мне объяснила, что вторая нога у отца это протез. Сестра Ира многое мне объяснила. И очень скоро я уже не мог вспомнить дядю Володю на двух ногах.
Откуда же две?
Вот он стоит на костылях, в гимнастёрке, с подвёрнутой брючиной галифе, на футбольном поле в Геленджике. На ворота встали втроём мои троюродные сёстры и предлагают забить им гол.
Дядя Володя улыбается и, опираясь на костыли, легонько посылает мяч своей единственной левой в правый нижний, в самый уголок. Мяч вкатывается в ворота. Потом ещё и ещё. Только позвякивают ордена и медали. Дяде Володе не нужна никакая вторая! Просто он — вот такой. Он — дядя Володя.
Солдат Борис
Ну, хорошо. Теперь немного по порядку. Как было в Геленджике.
Первую бомбёжку я не помню. Наверное, была ночь, и мы с сестрой Ирой проспали. Бомбёжка, однако, имела два следствия. Сначала пришёл какой-то дядька и выкопал под грецким орехом землянку — убежище. На второй или третий день её залила вода, и труды пропали. Тогда мы наскоро погрузились и на телеге уехали в горы, в Широкую Щель.
Я, как младенец Иисус, просыпался в яслях. Рыжий телёнок хрумтел пахучим сеном рядом с моей головой. Мы смотрели с ним друг на друга, нимало не беспокоясь. А на открытом воздухе, около хлева, сложили маленькую печку, и баба Шура пекла на железном листе картофельные оладьи. Оладьи немного кислили, потому что были из очисток.
Мы так поспешно уехали, что бросили дом в Геленджике незаколоченным. Тётя Лида поехала и заколотила. Тогда уже нас обокрали. Но не дочиста. И мы вернулись.
Сначала было тихо. По улице, вдоль нашего забора, стояли танки, грузовики и пушки. В саду нарыли укрытий, окопчиков, дымила полевая кухня. Баба Шура угощала военных чаем в беседке из винограда.
Когда пили чай, заныла сирена. Бойцы побежали в сад, а мы поскорее в дом, чтобы отсиживаться под кроватью. Люди уже рассудили, что если дом рухнет от бомбы, то можно уберечься под кроватью с железной сеткой. Мы с Ирой побежали, а баба Шура стала убирать со стола. Мы завернули за угол дома, до двери осталось чуть-чуть, и я остановился и сказал, что не боюсь. Ира не стала спорить, я остался один.
Тут пошёл нарастающий вой, небо треснуло, горячий воздух с чёрной пылью бросил меня об стену… и я оказался под кроватью.
Немцы были всё ближе и ближе. Геленджик уже обстреливали из орудий, продолжая, конечно, бомбить. Целью были, может быть, и не мы, а только порт, где собрались наши военные корабли, но порт был рядом, а бомбы сыпались как попало. Бомбили по большей части днём, а вечерами ухали снаряды, дребезжали стёкла. Утром вдоль Главной улицы, ведущей к порту, начинали разгребать свежие развалины домов. Их там почти не осталось. Чудесным образом уцелел деревянный дом с башенкой у самого порта (его снесли уже в семидесятых, чтобы поставить бетонное чудище) и ещё ресторан «Маяк» (переназванный зачем-то в «Геленджик»).
Тут тётя Лида вспомнила, что она еврейка, а уехать было нельзя. Тогда они с моей сестрой Ирой погрузили барахло на тачку и ушли в Москву. Шли они два года.
Видимо, тётя Лида была основной добытчицей корма. Без неё совсем стало голодно. Мы с пацанами бегали в горы, собирали орехи и дикие груши. Как-то раз перед нами, посреди тропинки, кольцами свилась гадюка. Она подняла голову, как кобра, и посмотрела на нас без любопытства, холодно. Нас всех обуял такой ужас, что мы, ничего не видя, боясь обернуться и слыша лишь ветер в ушах, летели до первых домов, сверкая голыми, беззащитными пятками.
Потом была осень, напал норд-ост. Мы перебрались в самую крохотную комнатку, половину которой занимала печь, и понемногу грелись своим деревянным забором. Им же грелись соседи.
Для прокормления баба Шура завела коммерцию с каким-то солдатом, и ему задолжала. Мы в страхе ждали его прихода. В один прекрасный хмурый день дверь заскрипела, отворилась, и он вошёл, заслонив Божий свет. Баба Шура подалась к нему, как на закланье, я замер на полу. Солдат обнял бабу Шуру и улыбнулся мне. Глаза были синие. Потом он вынул из вещмешка хлеб и консервы. Это был не тот солдат, он был хороший, но я затаился, не зная ещё, чего он запросит за эти почти несметные сокровища. Мне было уже пять с гаком, я хорошо знал жизнь и знал, что никто просто так ничего не приносит. Таков был закон жизни, ясный и простой, как сама эта жизнь, в которой надо всё самому: уберечься от бомбы, согреться, добыть еду. Жизнь не знала страданий и горя: бомбят, — лезь под кровать, замёрз, — добудь огонь, хочешь есть — ищи. Вот и всё. Какие страдания? Жизнь проста.
Этот солдат сбил меня с толку. Звали его Борис, и он ничего не хотел для себя. Он был не то знакомый знакомых, не то родня родни. Уходя, он велел мне назавтра явиться в их расположение. Я знал этот дом с большим садом, его огибало шоссе, переходя с Первомайской в Тельмана. Там жил знакомый интеллигент Николай Васильевич. Я не знал, что такое интеллигент, но понимал, что он — интеллигент…
Меня накормили кашей и дали с собой — целый котелок. И ещё чего-то: хлеба и, кажется, сухарей…
И дикий зверёк, что начинал во мне жить, стал понемногу домашним. Я вернулся в счастливое детство.
Кстати, об интеллигентах. В Геленджике, в этом заросшем ромашками городе, где в прозрачно-голубом воздухе мешались запахи акаций и жареной рыбы, водились эти ни на что не похожие люди старинной, нездешней выделки. Среди домов с террасами, где во дворе сушились сети и ладился новый баркас, среди уютных хаток, стиснутых изобильными огородами, попадался ничем не приметный домик в тени абрикосов, — ну, клумба, ну, розовый куст. А в доме рояль. И вечерами кто-то играет.