ЖАНРЫ

«Всех убиенных помяни, Россия…»
Шрифт:

Но, между прочим, такое умозаключение действительной обстановке жизни не только не соответствует, но и противоречит. Архипенко Павел Фомич, третьей гильдии купец и крестный моего Гриши, тихой души был человек, мемуаров отродясь не заводил.

А принял-таки мученический конец в соответствующем учреждении за бессознательность элемента. Упокой, Господи, его душу.

И примеров тому превеликое множество. Часто гроб нисходит на тех, кто к дневникам несклонны и даже грамоте не обучены, а всех прочих минует. Федя, расстрелыцик губчековый, каждодневно, говорят, в книжечку в бархатном переплете вписывает, и даже каллиграфическим почерком: сколько людей в расход вышло, сколько на очереди и какие при этом мысли Федину голову забавляют. Целый мемуар уже составился, скоро другую книжку приобретать, а Федя жив и еще повышение по расстрелам получил.

Я так думаю, что кому как положено, и каждый по пути своему идет. Пуля тебя подстерегает, или голод, или тиф — умрешь, как ни вертись. А нет — выживешь, хоть сто пудов бумаги дневниками испиши. Все, воистину, в руце Божией. Осмелюсь также присовокупить: многое и от руки властителей земных зависит, ежели в смысле высшей меры наказания.

По вечерам на столе у нас нынче коптилка мигает. Прыг огонек по жестянке, прыг — прояснится и опять замигает. Свет жидкий, тени по потолку ходят. На стене, от герани, будто пальцы шевелятся. Нехорошо на душе становится. В такой безвыходный, можно сказать, момент на гитаре сыгрануть бы, песню старую хором исполнить, почаевать.

За окошком, скажем, буран, а тут тебе самовар голос подает, посвистывает. Дементий Алексеевич, делопроизводитель наш, по учету векселей работал, смешное что рассказал бы, про восточного человека. Начнет, бывало, представлять — все с хохоту так и падают. Настя, жена моя, колбаску бы зажарила, с капусткой, с перчиком.

Напрасно человеку память дана, только мучишься больше. Гитару еще позапрошлой весной на петуха обменяли (петух возьми и сдохни к вечеру, а гитара наигранная была, цены ей не было). Чаю не пьем, на сахаре туго. Дементий Алексеевич в деникинцы определился, с ним и ушел. Были слухи, что в Ростове застрял и там на веки вечные успокоился.

Присел это я сегодня к столу, коптилка трещит. Видно, керосин кончается. Завируха ставни рвет, а самовар неизвестно кто украл. И вздумалось мне все происшествия жизни записывать. Писака я плохой, слово к слову клеить не умею. И то сказать, по всей откровенности: такая жизнь кого не опаскудит. То по мозгам тебя треснет, то по чувствам. Какой уже год белкой в колесе крутишься, бежишь, бежишь, а куда и зачем бежишь — никто объяснить не может.

Мысли у меня теперь все прыгают, рвутся. Но в отношении писания записок складности выражений, по-моему, и добиваться не следует. Тут надо, чтобы каждое слово правдой было и слезами окроплялось. К тому же для самого себя пишу да, кажется, для Гриши. Подрастет сын, пусть прочитает, увидит, что неспроста папаша в сорок девять лет совсем седой, лысый стал, люди над ним по жестокосердию своему потешаются.

Снял я с полки тетрадку, клеенчатую, в мелкую клетку… А писались в той тетрадке, когда еще в Обществе Взаимного Кредита служил, черновики месячных ведомостей, векселя к протесту. И карандаш в ней сохранился. Фабера, нумер два, и на конце перочинным ножичком художественно выцарапано: А.Р. — буквы мои.

Ведомости я резинкой стер, хоть жалко сперва было, будто всю жизнь свою стираю. Потом в чернильную бутылку воды теплой налил, гущу разбавил, с мухами вместе. Ни к чему она была уже сколько лет, бутылка-то. Писем не пишем, стояла себе в чулане, в банке от варенья, а на банке наклейка: «Райское яблоко 1915 года». Много у нас тогда всяких варений водилось: красная и белая черешня, крыжовник (Василий Иванович, женин брат, каждым летом, бывало, целую корзину презентовал), малина, всего и не упомнишь. А больше всего я любил сливу-венгерку, с грецкими орехами сваренную.

Перо у Екатерины Матвеевны попросил (удивилась и мнение свое про мемуары высказана). И начал так, наверху тетрадки, где раньше графа значилась «Оклады жалованья. Руб… коп…»:

«Сыну моему Григорию посвящаю нижеследующие строки. Отец и автор Андрей Никодимович Рясов, бывший помощник делопроизводителя Трубовского Общества Взаимного Кредита».

(Новые русские вести. 1924. 30 ноября. № 288)

Во второй раз

Купец третьей гильдии Семен Потапыч Лапин, лет десять тому назад умерший от разрыва сердца, — его обокрал приказчик на 849 рублей — медленно вылез из могилы, выплюнул изо рта попавший туда ком липкой глины и, переваливаясь, направился к городу.

Пока вокруг него смутными тенями прыгали пошатнувшиеся кресты и плиты, двумя белыми столбами маячила во тьме старая церковь и запах, сладкий и тягучий кладбищенский запах, давил голову, в ней, так же смутно, как и тени крестов, прыгала недоумевающая мысль:

«…Гм… как будто умер и, почитай, давненько, — а вот иду и ногами землю чувствую…

Ежели нужно, и закричу: А… а… а… Пш… дело-то какое, прости нас, Господи!»

Но уплыло назад древнее, вечно зеленое кладбище, в черной тьме сломались и рассыпались белые столбы церкви, где-то высоко залаяла собака, и в голове Семена Потапыча все быстрее и быстрее завертелись колесики привычных, за десять лет не забытых, мыслей и расчетов: «Завтра дочка пристава именинница, не забыть бы ситчику послать. Того, что вроде муслину. И чиво это паршивец Никитка денег за товар не везет?»

Все ближе и ближе придвигался город. Как огромный мохнатый зверь лез он на Лапина, весь истыканный колючками — редкими огоньками. Лез странно безмолвный, чуть слышно похрапывая, и каждая улица его была как длинная шершавая лапа, и каждый дом — вставший дыбом клок шерсти.

Семен Потапыч развалисто стучал по мостовой каблуками новых сапог и недовольно покашливал.

— Хоша ты им тысячу рублев отсыпь на освещение, все равно растащут. Непутевый народ и вор к тому же. Его превосходительство господин губернатор, сказывают, еще в запрошлом годе кричали: почему так, что у вас в городе одно-единственное илликгричество — луна? Ежели вы городской голова, так почему такое безобразие? Только разве их проймешь чем? Жульбии. С купцов налоги тянут — вот это ихнее дело.

С окон клуба спускались желто-красные ленты света, широкими дорожками стлались по разбитой мостовой и гасли во тьме. У подъезда зевал кто-то, одновременно похожий и на солдата, и на крестьянина: с винтовкой на веревке, в лаптях, в занимательной остроконечной шапке с чудной кокардой — будто звезда красная.

— Чудят господа, — усмехнулся Семен Потапыч, — должно, опять дохтор земский машкарад затеял. Кто это, антиресно, таким пугалом вырядился? Уж не сам ли доктор, с него станется.

Купец подошел к солдату, осмотрел его со всех сторон и сказал:

— И не узнать — здорово, одним словом! Что это у вас — представление какое?

— Новый исполком заседает, — ответил солдат и многоэтажно, совсем не докторским голосом выругался. — Заседают адиоты, а выслать смену — так на это их нет.

— Исполком… — повторил Семен Потапыч, морща лоб, — фамилии такой что-то не слыхивал. Может, господин исправник Богу душу отдали и теперича — новый. Или его преосвященство…

Поделиться с друзьями: