ЖАНРЫ

Второй брак Наполеона. Упадок союза
Шрифт:

Во время первого разговора происходившего в марте месяце, ни Александр, ни Чарторижский не решались еще высказаться и вернуться к прежним откровенным беседам. Но так или иначе, надо было начать. Александр не прямо подошел к вопросу. Сначала он осыпал князя уверениями в своей личной дружбе к нему, затем заговорил об амнистии, о примирении, о забвении прошлого. [442]

Он хотел бы доказать полякам, говорил он, что он им не враг, что искренне желает им счастья, что его цель – заслужить их любовь и доверие, и что дело князя указать ему средства для этого. Для начала он выразил желание создать из тех восьми губерний, которые достались России по разделам, одно национальное тело с присущим ему управлением и привилегированным положением. Чарторижскому нетрудно бы разгадать в нем желание создать русскую Польшу, задачей которой было бы привлечь и поглотить созданную Наполеоном на Висле французскую Польшу.

442

Чарторижский в своих Мемуарах, II, 226 – 234, подробно рассказывает о своих двух разговорах о Александром в марте и апреле 1810 г. Все цитаты взяты из этой части его труда.

В другое время князь с восторгом приветствовал бы этот план, теперь же он плохо верит в него; он смутен. Несмотря на величайшее отвращение его к Наполеону и искреннюю привязанность к Александру, любовь к родине делала свое дело; он стал колебаться между Петербургом и Варшавой. В настоящее время, когда спасение Польши, по всем данным, шло с Запада, имел ли право один из ее сынов мешать этому, не совершал ли он преступления, выдвигая другие комбинации? Быть может, отдавшись видам царя, он собственными руками отдаст на растерзание родину, разделит ее на враждебные лагеря, ввергнет в междоусобную войну и своим преступным вмешательством нанесет смертельный удар отчизне-матери и помешает делу национального возрождения? Сверх того, был ли искренен Александр? Вытекал ли возврат его к идеям прошлого из возвышенного и прочного чувства? Или же нужно видеть в этом только скоропреходящее действие известных обстоятельств, обусловленных исключительно страхом перед Наполеоном, одно слово, одна улыбка которого, может быть, рассеет все это в прах? Чарторижский слишком хорошо изучил непостоянный и скрытный характер своего собеседника, чтобы и теперь относиться к нему с тем же доверием, которое составляло главную прелесть их первых отношений; теперь он то боялся, что царь отступит, то искал в его словах задней мысли. “Император Александр, – писал он как-то, – приучил своих приближенных во всех его решениях искать совсем не те поводы, на которые он ссылается”. [443]

443

M'emoires., II, 225.

Тем не менее после убедительных просьб он обещал изложить письменно свои мысли о способах, которые всего вернее могут привлечь к царю сердца поляков. Александр спросил, когда можно рассчитывать на получение этой записки, и отложил дальнейший разговор до того времени. Имея только намерение – заронить в душу Чарторижского первую и беспредельную надежду, он не решился преждевременно открыть ему все планы, которые носились в его уме.

В сущности, переговоры с Францией, хотя и сильно скомпрометированные, не были еще прерваны. В петербургский кабинет поступило вполне определенное предложение, по которому ему нужно было высказаться. Перед ним находился договор о гарантиях, правда, измененный Наполеоном, но, тем не менее, договор был предложен и утвержден заранее. Правда, Александр думал, что без первой статьи, без столь жестокой по своей краткости фразы: “Польша никогда не будет восстановлена”, весь акт целиком, лишится всякого значения и силы. Но можно было думать, что, настаивая решительнее, делая некоторые уступки по другим статьям, можно было бы добиться от Наполеона, чтобы он взял обратно свой отказ и принял формулу, которая избавила бы от всяких сюрпризов. В особенности, за надежду заставить императора французов принять соглашение, которое позволило бы сохранить союз, цеплялся канцлер Румянцев. Все другoe, вне этого соглашения, казалось ему только опасными и праздными мечтами. Воспитанный в школе Екатерины, пропитанный ее непреклонными принципами, Румянцев не допускал никакой сделки с неосновательной Польшей; он считал ее неспособной к нормальной жизни, [444] видел в ней только беспокойный элемент и стремился вполне покончить с опасностью, тогда как его государь мечтал только на время отвратить ее. С другой стороны, он склонен был думать, что Наполеон, все внимание которого было направлено на войну с англичанами, преклонится пред требованием, если оно будет энергично поддержано. Он находил, что Россия слишком часто грешила недостатком мужества и решимости, что она должна, наконец, показать характер, сделаться непреклонной и упорно стоять на своих требованиях. Он думал, что, повторяя их, она, без сомнения, добьется своего, что она восторжествует. Александр, которому были известны взгляды Румянцева, не счел нужным посвящать его в свои разговоры с Чарторижским; он предоставил ему идти своей дорогой; решил действовать с ним заодно, не отказываясь от намерения, в случае надобности, тайно от него вступить на другой путь.

444

“Поляки, говорил он, похожи на шампанское, которое играет, но скоро выдыхается. Они не в состоянии быть самостоятельной нацией”. Коленкур императору, 2 августа 1809 г.

Петербургская канцелярия составила новый договор, – третий по счету. Против французского контрпроекта она выставила русский контрпроект и тщательно воспроизвела в нем фразу, которая была главным камнем преткновения. Она ограничилась только тем, что предпослала ей другую фразу и этим как бы подготавливала к ней. Вместо того, чтобы сказать: статья первая: “Польское королевство никогда не будет восстановлено”, были употреблены следующие слова: статья первая: “Е. В. Император Французов, стремясь дать своему союзнику и Европе доказательство своего желания отнять у врагов мира на континенте всякую надежду нарушать его, обязуется, равно как и Е. В. Император Всероссийский, что Польское королевство никогда не будет восстановлено”. [445] В первом русском проекте эта была смерть без фраз; во втором заключался тот же приговор, но с объяснениями и мотивами. Что же касается следующих статей, то в обоих текстах не было существенной разницы. Александр пожелал только, чтобы отмена знаков отличия была тотчас выражена.

445

См. серию статей в Correspondanse de Napoleon, XX, 177 – 178, в Примечании.

Русский контрпроект был отправлен из Петербурга 17 марта на имя князя Куракина; он снабжен был собственноручными заметками императора. Посланник должен был представить его к подписи французскому монарху, не допуская никаких изменений, не позволяя ни вычеркнуть, ни прибавить ни одного слова. Таким образом, в то самое время, когда царь начал протягивать руку полякам и льстить их надеждам, он в последний раз просил Наполеона покончить с ними и закрыть пред ними будущее.

Как примирить эти две совершенно противоположные задачи, которые, в случае надобности, должны были заменить одна другую? Слух о готовящемся договоре дошел до поляков. Он взволновал их, привел в ужас. Да и понятно. Он вовсе не был таким, чтобы расположить их слушать внушения той самой России, которая вырабатывала акт, задачей которого было довершить их несчастье. Чарторижский не мог удержаться, чтобы не указать царю на это противоречие. Он выразил удивление, что “ввиду переговоров с Францией о конвенции”, Его Величество интересуют вопросы, о которых он беседует с ним. Может быть Наполеон отказался утвердить ее? – робко спросил он.

Немного смутясь, Его Величество ответил, что дело не в этом, а что Шампаньи хотел поместить в договоре выражения и статьи, клонившиеся к уничтожению самого названия поляков, но что он изменил эти статьи и что договор, таким образом, измененный. снова отправлен в Париж”. Итак, смело говоря как раз обратное тому, что было на самом деле, Александр приписывал парижскому кабинету свои собственные жестокие требования. Он приписывал ему инициативу этого дела, сваливая на него всю ответственность и возбуждая к нему ненависть поляков. После всего этого, ошибался ли Наполеон, думая, что целью России было не столько связать его нравственно, сколько уронить в глазах поляков и, таким образом, лишить материальных средств к защите; что она хотела не столько связать его честным словом, сколько лишить его оружия?

Не вполне доверяя объяснениям Александра, Чарторижский все-таки принялся за работу, которой от него требовали. После нескольких дней, посвященных изучению и размышлению, он составил записку и отнес ее императору. Со времени их первого разговора прошло приблизительно три недели. За это время события далеко шагнули вперед. Празднование в Париже бракосочетания с его характерными особенностями, с каждым днем возрастающие внешние проявления дружбы между Францией и Австрией произвели на Александра глубокое, ужас наводящее впечатление. Сомнениям более не было места. Это был окончательный удар его политике, крушение всех его надежд, дипломатический Аустерлиц. Чарторижский был поражен его “унылым и полным отчаяния видом”. В это-то время он и уловил опять в его взгляде выражение оцепенения, которое он уже раз видел после ужасного дня 2 декабря 1805 г., когда молодой монарх и его свита, увлеченные после проигранного сражения общим потоком бегства, галопом покидали поле битвы, а вдали, позади них, раздавались несмолкаемые радостные клики торжествующих французов, приветствовавших проезжающего вдоль их рядов императора. [446] Теперь, как и в 1805 г., не сумели ничего ни предвидеть, ни предупредить, дали бедствию обрушиться, как снег на голову, и последствия этого бедствия сыпались со всех сторон все с большей скоростью. Думая, что ему угрожает неотвратимая опасность, что она по пятам преследует его, Александр требовал во что бы то ни стало средства для спасения и инстинктивно искал оружие, чтобы защититься.

446

M'emoires de Czartoryski, II, 409.

Чарторижский прочел свою записку Александру, который внимательно прослушал ее. Плохо осведомленный относительно истинных намерений царя, не зная, в каком состоянии его отношения с Францией, он поневоле вынужден был выражаться неопределенно. Что касается поляков, русских подданных, то он советовал смело вступить на путь мягкой и великодушной политики, напоминал о столько раз уже указанной им необходимости “восстановить Польшу, дабы упредить Бонапарта”, но не подсказывал никакого способа действия. Да и не было ли уж слишком поздно снова приниматься за проект, который, на несчастье, был отложен? В каждой строчке записки сквозил упрек России в том, что она никогда не умела действовать своевременно и занималась только тем, что пропускала удобные случаи. Александр не отрицал этой истины. Он вместе с Чарторижским внимательно разобрал свое поведение, раскаялся, что не восстановил Польшу в 1805 г., позволил сказать себе, что в 1809 г. его поведение было “самое дурное”, но не допускал, чтобы не было средства исправить ошибки и что, следовательно, нужно отказаться от мысли изменить ставшее невыносимым положение. “Он дал понять, как велико его желание сделать с своей стороны, все, чтобы устроить дела Польши каким бы то ни было способом”, но при этом не скрыл, что это желание отчасти обусловлено серьезным, имеющим основание беспокойством, которое причиняла ему Франция. Конечно, говорил он, Наполеон не жалеет для него успокоительных фраз – доказательство этого у него на письменном столе; но что эти заявления, цену которым он знает, не в силах уже убедить его; чтобы быть уверенным в своей безопасности, ему недостаточно нравственной гарантии; ему необходимo материальное обеспечение, факт, т. е. уничтожение великого герцогства. Но, спрашивается, каким путем заставить герцогство слиться с Польшей, которая будет создана именно для того, чтобы поглотить его? Каким способом можно склонить его жителей к перемене их маленькой родины на большую, которую даст им Россия?

На настойчивые просьбы ответить на этот вопрос Чарторижский всякий раз уклонялся, ссылаясь на отсутствие связей в Варшаве, и на то, что не знает, как будут приняты там русские предложения. Но Александра не убедили эти доводы, и он кончил тем, что высказал соображение, на котором основывалась его надежда. “Ну! – сказал он, – и не будучи на месте, не трудно знать, что думают в провинциях и в герцогстве. Это можно выразить в двух словах. Поляки пойдут за самым дьяволом, если он поведет их к восстановлению родины”. Тогда перешли к более подробному обсуждению вопроса и рассмотрели разные способы его выполнения. Чарторижский всегда исходил из того предположения, что Россия попробует войти в соглашение с Наполеоном; что она постарается добиться его соглашения на упразднение герцогства, предоставив Франции значительные выгоды в других местах и, сверх того, компенсацию для саксонского короля. Ему и в голову не приходило, чтобы Александр, не будучи вынужден крайней необходимостью, мог допускать мысль о вооруженном столкновении с победителем при Аустерлице и Фридланде, и чтобы он сам, по собственному почину, пошел на разрыв. Каково же было его удивление, когда он узнал, что царь не исключал подобного исхода, а тем более, когда ему был предложен вопрос: “нельзя ли начать фиктивную войну с герцогством; причем, по взаимному соглашению, русские войска могли бы дойти до тех позиций, на которых, по присоединении к ним польских войск, они могли бы держаться против французов? При таких условиях все желания Польши были бы исполнены”.

Спешим добавить, что дело шло пока об одной из затей, выделившейся из хаоса идей Александра. Через минуту, видя, что Чарторижский содрогнулся при мысли о войне с Наполеоном, “с ее весьма сомнительными шансами на успех”, он совершенно неожиданно перешел к другой крайности, дал другое направление своей фантазии и вторично несказанно удивил своего собеседника, высказав мысль – разоружить завоевателя уступчивостью и предупредительностью. Не будет ли достигнута эта цель, спросил он, если не ставить препятствий для образования Польского королевства из великого герцогства и Галии, в позволить жителям польских провинций России переходить туда на службу, как в их собственную страну? После такого удовольствия, – продолжал он, – поляки не будут иметь причины враждебно относиться к России; они успокоятся, и у Франции не будет уже повода к войне с Россией, так как между нею и Россией не будет этого постоянного яблока раздора”. Но серьезно ли говорил Александр в этот раз? Не хотел ли он просто испытать Чарторижского, посмотреть, не обрадуется ли он надежде на восстановление Польши, даже если она будет восстановлена вне пределов России? Впрочем, снова противореча себе, он вслед затем высказал убеждение, что конфликт за всяком случае неизбежен, что Наполеон вызовет его на это, если только Россия не упредит его. Эта роковая мысль была единственной, упорно засевшей в его неустойчивом уме. “Он с глубоким убеждением сказал, что не думает, что это произойдет уже в этом роду, ибо Наполеон всецело занят своим браком, но что он ждет кризиса в будущем году. Теперь у нас апрель, – продолжал он, – значит, это будет через девять месяцев.

Он считает необходимым, чтобы к тому времени Россия установила свои взгляды на Польшу и выработала план своего поведения; чтобы она держала в запасе вполне готовое решение, дабы своевременно противопоставить его решению, которое постарается выдвинуть Наполеону. Вот цель, которой нужно достичь. Что же касается путей, которые привели бы к ней, их надо поискать. Александр обещает подумать и обсудить это дело. Он просит Чарторижского сделать то же самое, поискать “нить, которая привела бы к цели”. Наконец, они расстались, не придя во время разговора ни к какому решению, но пообещав друг другу поискать его. [447] Хотя оба разговора с князем Адамом не повлекли за собой сразу же осязаемых последствий, тем не менее, они отмечают начало заговора, составленного царем без участия и без ведома Румянцева, с целью, пользуясь посредничеством Чарторижского и других агентов, вступить в переговоры с варшавянами, сделать покушение на их верность Наполеону, обманом отвлечь их от Франции, подготовить их к самым неожиданным переменам в русской политике, принять меры к тому, чтобы завладеть великим герцогством и уничтожить его в сообществе с его же обитателями; помешать планам, приписываемые Наполеону, и, с целью предупредить его, организовать, против него войну в самой же Польше.

447

В то же самое время Александр говорил одному из соотечественников Чарторижского, графу Огинскому; “Наполеон нуждается в привязанности поляков и будет обольщать их блестящими надеждами; я же всегда уважал вашу нацию и надеюсь когда-нибудь доказать вам это, притом не руководствуясь в том, что я сделаю, личной выгодой”. Memoures de Michel OginsM sir Pologne et les Polonais, II, 370.

Поделиться с друзьями: