Вятские парни
Шрифт:
Многие побывали за неделю у Николая. Только Наташа не приходила. А он все ждал, прислушиваясь к шагам прохожих, к стуку калитки, приподнимался на постели, когда скрипела дверь в сенях. И тускнела радость от встречи с родными, с друзьями, тосковал, задумывался Николай Ганцырев.
Клава сразу замечала перемену в его лице, подбегала, совала под мышку градусник, осматривала повязку на груди. Клава-Воробей сразу так пришлась по сердцу Марине Сергеевне, что та даже, бывало, ворчала на нее, как на свою.
Тихон Меркурьевич тоже ласково поглядывал на Клаву и велеречиво восхвалял ее как «милосердную сестру, жизнь дающую».
Клаве давно надо было уезжать в часть, она не раз намечала и день отъезда — и вдруг откладывала.
Николай стал набираться сил, выходил на улицу подышать на скамейке во дворе. Он написал всем друзьям по полку и бригаде письма и целой стопкой сложил на столе, на самом видном месте. Но Клава делала вид, что писем не замечает.
Наконец, пришлось настаивать на отъезде. Провожали ее все: Агафангел, Катя, Тихон Меркурьевич и даже Марина Сергеевна. Вот уже простились. Бледная Клава сунула Николаю руку лодочкой, надавала ему всяких советов, а губы ее дрожали.
Ушли. И Николай остался один во дворе. Но вот простучали торопливые шаги, скрипнула калитка, и Клава бросилась к нему, припала к груди.
Он поднял руку, погладил ее мокрую щеку.
— Комиссар, комиссар… — она вскинула лицо. — Поцелуй меня на прощанье… Может, не увидимся больше…
Он поцеловал ее соленые губы.
— Ну, как же не увидимся? Куда я без полка?.. Эх, Воробушек, Воробушек! Если бы ты только знала.
Клава посмотрела ему в глаза, отстранилась и сказала печально:
— Знаю, комиссар… — и уже от калитки: — Не любит она тебя.
После отъезда Клавы прошло полмесяца. За это время Николай так поправился, что мог сам, без посторонней помощи ходить в лазарет за пять кварталов от дома, где ему делали перевязки. Правда, в средине пути приходилось присаживаться на скамейку два раза.
По утрам он уходил в дровяник и, корчась от боли, заставлял себя заниматься гимнастикой. «Разлежался, изнежился, — бранил он себя. — Подумаешь — инвалид! Нечего тебе, Черный, распускаться».
От Наташи он получил за это время две записочки. В первой просто сообщалось, что она рада возвращению Николая, и обещала обязательно-обязательно прийти, как только закончатся хлопоты по подготовке спектакля. Во второй — снова обещалась заглянуть и приглашала на премьеру.
В городе в это время было много приезжих артистов, занесенных в провинциальную Вятку буйными временами из Москвы, из Питера, из Риги, — и почти все с именами, знаменитости.
Наконец, Николай настолько окреп, что решил сходить в театр. Ставили Гауптмана — «Потонувший колокол».
Николай сидел в партере и посмеивался над собой, замечая, что чувствует он себя сейчас примерно так же, как в далеком прошлом, когда он пришел на доклад Игоря Кошменского в клуб «Молодых патриотов» с единственным непреоборимым желанием хоть на минутку, хоть издали увидеть Наташу.
«Все то же, все так же… Эх, комиссар, комиссар, а сердце-то у тебя все то же, Кольки Черного сердце, глупое!».
В антракте в толпе он уловил общее движение и шепот девушек:
— Смотрите, смотрите, вон там — Гремин-Дарский!
— С кем это он?
— Это художница, Наташа Веретина.
Наташа в сиреневом платье шла под руку с очень стройным мужчиной в черном костюме, с тонким породистым лицом.
Ганцырев ушел из театра.
Он не давал себе пощады: с утра занимался гимнастикой, обтирался холодной водой, много ходил по городу и много ел.
Наконец, наступил радостный для Ганцырева день, когда врачи сказали: почти здоров. Николай стал готовиться к отъезду, но начальство распорядилось иначе. Его назначили комиссаром дивизии, которая формировалась здесь, в Вятке.
И замелькали дни, заполненные всякими делами так плотно, что подумать о себе, сосредоточиться можно было только ночью. И этот бурный вихрь дел, до предела уплотненное время очень были по нраву Николаю Ганцыреву. По городу — в штаб, из штаба — в губком, губисполком, на заводы и в железнодорожные мастерские он теперь носился на орловском жеребце Изумруде. Крупный красавец в яблоках, с тонкими бабками в чулочках, с легкой и злой мордой, был так же неутомим, как и его хозяин. Николай нечасто теперь бывал дома, иногда не показывался по нескольку суток.
Однажды он увидел Наташу в толпе артистов у театрального сквера. Чуть впереди остальных, она шла ему навстречу. Николай придержал жеребца, сильно натянул поводья. Изумруд заплясал, цокая копытами.
Наташа — она всегда любила лошадей — остановилась, вмиг узнала, и, улыбаясь, вытянув руки, закричала:
— Николай! Коля!
Было видно, что радость Наташи искренняя, неподдельная. Она и прежде вот так же радовалась каждой встрече с ним после долгой размолвки, так же просто, как будто бы ничего особенного между ними не произошло.
Николай спрыгнул на землю, взял жеребца под уздцы, подошел.
И сначала Наташа совсем по-детски восхищалась лошадью, потом повернулась к артистам:
— Это мой давний-давний друг и защитник… вот с такого возраста, — она показала на аршин от земли. — Мы с ним давно не виделись.
Николай подхватил Наташину болтовню, рассказал, как он, бывало, бил из-за Наташи гимназистов-старшеклассников, поговорил еще немного о спектаклях для красноармейцев и простился.
Наташа взяла с него слово, чтобы он обязательно побывал в театре или зашел к ней домой.
Странное и смутное чувство оставила в сердце Николая эта случайная встреча. Наташа держалась так, словно и не было никакой разлуки, и в то же время он ощущал в ее поведении какую-то отчужденность. Что это? Поверхностная, очень неглубокая натура? Впечатления жизни зацепляют ее ненадолго, как легкий туманчик, не оставив никаких следов? Или, может быть, жизнь не толкала ее, может быть, не приходилось ей задумываться над жизнью, и она до сих пор осталась такой же девочкой-подростком?
«Ах, Колька, Колька! Что за глупое у тебя сердце!»