Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Морок кончился через несколько дней. Мне кажется, я и сейчас узнал бы то место, где прозвучал внутренний голос, принесший мне облегчение. Меня вели на допрос по коленчатому коридору в следственном корпусе «большого дома»; здесь два конвоира всегда особенно крепко держали меня за сведенные на спине руки, поддерживая, каждый со своей стороны, за локти; мой мозг сверлила все та же неотступная забота: как быть, как отвечать? И тут меня осенило: не надо каждый раз мучительно думать, какой дать ответ, не надо мудрить. Я буду говорить правду, обыкновенную, простую правду, говорить то, что я знаю и думаю. Ведь я не совершал никаких дурных поступков, мне ничего неизвестно о чьих-либо преступлениях, стало быть, я никому не могу повредить, точно отвечая на конкретные вопросы, и вместе с тем сохраню корректные отношения со следователем.

В детстве я не раз слышал от матери: «Лучшая ложь — это правда!». Как легко найти выход из самого сложного положения, если руководствоваться простыми правилами нравственности! Долгое время я так и понимал решение, принятое мною в коридоре следственного корпуса по пути на допрос. Это была действительно переломная минута, вернувшая мне самообладание и пресекшая соблазн искать спасение во лжи, хотя бы и невинной. И все же это не было свободным решением человека, правильно понявшего суть происходящего и сделавшего продуманные выводы.

Я уже упоминал, что с самого начала между мной и следователем Романовым сложилось нечто вроде молчаливого «сговора»: и я, и он делали вид, будто не было предыдущего этапа следствия, пыток и фальсифицированного протокола. Моя готовность к подобного рода «договоренности» была тогда естественной: я мог предполагать, что предыдущий этап как бы аннулируется, поскольку палачи пытками ничего не добились. Но затем наступила другая стадия молчаливого «сговора»: следователь, предъявляя порочащие меня показания, делал вид, будто верит им, а я притворялся, будто верю в искренность его заблуждения, опровергая клевету, прикидывался, что надеюсь его переубедить. Впрочем, это не всегда было с моей стороны притворством, я в самом деле не потерял надежды, что мне удастся разорвать сети клеветы и оговора.

Потом наступила следующая, самая опасная стадия молчаливого «сговора»: следователь, требуя от меня конкретного ответа на прямые вопросы о действительно происходивших событиях, о фактических обстоятельствах и о людях и их поступках, собирал материал для возможных лживых обвинений и фальсификаций, но делал вид, что старается изобличить меня и других людей в совершении подлинных преступлений; я же делал вид, будто и на сей раз считаю, что он просто заблуждается или введен в заблуждение, и мне надо, давая точные правдивые ответы, доказать, что я не участвовал ни в каких преступлениях, и что моя деятельность и деятельность моих сослуживцев была направлена на пользу государства. Но ведь следователь это прекрасно знал! Таким образом, молчаливая «договоренность» между мной и следователем была построена на обоюдном притворстве. Как же я надеялся, отвечая правдиво на отдельные вопросы, развязать узел лжи и фальсификации?

Доброжелательный читатель может сказать, что я увлекаюсь самокритикой и самоанализом: победителей не должны судить и они сами, ведь избранная мною тактика увенчалась успехом. Я защитил свою невиновность. Правильней было бы сказать, что мне удалось, прибегая к маневрам, пресечь возможные опасные и вредные их последствия. Это, действительно, удавалось немногим. Но ведь я сейчас рассказываю еще не о том, как я вышел невредимым из странствия по змеиной тропе пыток и провокаций, я веду рассказ о середине пути, о том опасном повороте, на котором правда превращалась в ложь. Правда могла превратиться в свою противоположность именно в такой обстановке, в которой фальсификация и произвол ничем не ограничены… Впрочем, следователя и его начальников абсолютно не интересовало существо проблем; им не было поручено и не было разрешено проявлять интерес к политическим вопросам, у них была простая задача: получить стандартные «показания» о примитивной «преступной деятельности». Но именно поэтому мой правдивый ответ, данный в общей форме, они могли бы попытаться произвольно обратить в ложь, изложенную ими в такой же общей форме. К счастью, до этого дело не дошло…

…Снова слышу голос доброжелателя: в чем, собственно, вы вините задним числом себя и других людей, попавших в застенки сталинского режима? Не считаете же вы, что все вы должны были лгать для того, чтобы опровергнуть ложь, или что нужно было молчать на допросах? Я не виню и не осуждаю, я стараюсь обрисовать обстановку, благодаря которой палачи и их подручные имели возможность, используя честность, доверчивость, неосторожность подследственных, создать сотни тысяч фальсифицированных дел…

…В июле во время допроса в кабинет Романова явился человек в штатском, на вид довольно интеллигентный, но с неприятным, каким-то «взъерошенным» лицом. Злобно взглянув на меня, он отрекомендовался представителем прокуратуры. «Жалоб не имеете», — добавил он безапелляционным тоном и тотчас же принялся вместе со следователем составлять протокол проверки следствия. У меня не возникло никаких надежд или иллюзий, что прокурор поможет выяснить истину. Но все же я был поражен, когда он прочел вслух фразу из протокола, который он составлял: «Изобличен в том, что является шпионом Германии, Франции и Англии». Даже следователь счел такой нелепый набор лживых обвинений чрезмерным и тут же при мне предложил исключить одну из стран. Прокурор дал согласие, причем ему было явно безразлично, какую страну вычеркнуть. То, что следователь внес поправку, и то, что я из своего угла подавал критические реплики, видимо, удивило представителя прокуратуры; он спросил вполголоса, но не очень заботясь о том, чтобы я не слышал: «Это кто? Это Шмидт или Гнедин?». Итак, прокурор, оформляя протокол надзора, даже не потрудился выяснить, чье дело он проверяет; для всех дел у него существовала одна и та же форма. А я понял, что он шел из кабинета в кабинет и «проверял» одновременно и мое дело, и дело моего бывшего заместителя.

Визит прокурора укрепил меня в моем намерении попытаться противопоставить фальшивкам как можно больше истинных фактов, свидетельствующих о том, что ни я, ни другие дипломатические работники никакой антиправительственной деятельностью не занимались. Поэтому меня не смутило, что однажды я застал в кабинете следователя стенографистку. Мне казалось желательным, чтобы в деле была новая стенограмма, уже продиктованная мною самим. И это было заблуждением: следователь не позволил стенографистке записывать мои высказывания по существу обвинения и в опровержение клеветы. Следователь наблюдал за тем, чтобы были застенографированы лишь мои ответы на вопросы, касавшиеся обстановки в НКИД, в партийной организации и отношений между отдельными людьми.

Я попытался сказать о преданности делу и о честности тех арестованных до меня моих друзей и сослуживцев, фамилии которых были упомянуты в фальшивке; но следователь пресек эти мои попытки, и произнес роковую фразу, врезавшуюся мне в память: «Что вы все говорите о людях, которых уже нет…». Моя реакция была столь выразительна, что следователь неуклюже поправился: «Я говорю, что их уже нет здесь, в Москве». Но я-то понял, что получил от следователя НКВД СССР известие о трагической гибели товарищей и друзей. Старший лейтенант Романов не случайно был осведомлен о судьбе бывших работников НКИД. Очевидно, он получил от начальства перечень моих арестованных друзей и знакомых, имена которых я заносчиво и неосторожно перечислил при первой встрече с Кобуловым; он затребовал их дела в поисках материала против меня и установил, что «этих людей уже нет». Горе, скорбь и ужас охватили меня в тот час. Вероятно, я был первым человеком, не принадлежавшим к кругу приближенных диктатора и палачей, который узнал, что дипломатические работники, арестованные в 1937–1938 годах, были уничтожены до наступления лета 1939 года. Известно, что даже справки, выданные родственникам после посмертной реабилитации этих товарищей, зачастую содержат неточные и недостоверные сведения об их кончине.

Возвращаюсь к эпизоду со стенограммой. Мне пришлось подчиниться требованиям следователя, ведь он не навязывал мне в процессе диктовки те или иные формулировки или характеристики, а лишь наложил запрет на определенные темы. Я предупредил следователя и, помнится, указал в тексте, что все рассказанное мною можно найти в служебной переписке, протоколах партийных собраний, записях выступлений на заседаниях и т. п. Но следователю по каким-то чисто служебным соображениям хотелось предъявить начальству продиктованную мною стенограмму… Стенограмма содержала подлинные, малозначительные фактические данные, можно сказать, из истории центрального аппарата НКИД СССР. Но когда мне ее предъявили в перепечатанном виде, оказалось, что в нее вставлены слова, которых я не произносил, большей частью эпитеты такого рода: «антисоветские» (знакомства, намерения), либо «в антисоветских целях» (встречались, поддержал точку зрения) и т. п. Заполучив перепечатанную стенограмму в руки, я на последней странице написал точно и ясно, что указанные слова и эпитеты вставлены следователем, что мне ничего не известно об антисоветских намерениях или поступках названных мною сотрудников НКИД, и такая их характеристика исходит от следователя.

До этого дня я на допросах у старшего лейтенанта Романова не имел возможности письменно опровергнуть тезис обвинения. Когда же я изловчился, наконец, это сделать, то последствия были такие же, как и тогда, когда я в кабинете Воронкова в письменной форме опроверг фальшивку. Следователь меня отослал в камеру и больше я его не видел. Не знаю, сами ли они отказывались от «безнадежного клиента» или их устранение носило характер служебного взыскания… Так или иначе снова произошла смена следователя.

Если вернуться к сравнению с ловушкой, которое я употребил, поясняя, что значили «нормальные отношения» подследственного со следователем, то обо мне можно сказать так: «наживку я съел» — нормальные отношения со следователем сохранял, но с «крючка сорвался» — ложных показаний не дал, клевету опровергал.

Больше недели я днем и ночью со страхом ждал вызова на допрос; я ведь мог предполагать, что мою надпись на стенограмме сочтут проступком, который требует наказания. На этот раз случилось иначе. В августе, то есть на четвертый месяц следствия, меня вызвал новый, четвертый, а если учесть допросы у Кобулова и Берии, то минимум шестой следователь. Это был совсем приятный, подтянутый и корректный лейтенант лет тридцати. Он по форме отрекомендовался (очень жалею, что не запомнил его фамилию) и сообщил, что будет вести мое дело. Однако по причинам мне неизвестным, он не стал моим постоянным следователем, и у нас с ним состоялось только несколько встреч. Прежде всего расскажу о драматическом эпизоде: об очной ставке не с кем иным, как с Михаилом Ефимовичем Кольцовым.

Поделиться с друзьями: