Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

После пребывания в гитлеровской Германии мое обусловленное политическими взглядами и мировоззрением враждебное отношение к фашизму стало более эмоциональным, личным. Я проникся презрением и ненавистью к тем циникам и насильникам, которые претворяли в жизнь фашистскую идеологию и воплощали все худшее, что таится в человеке.

В 1939 году в тюрьме, хоть я уже «непосредственно познакомился» с обликом Берии, Кобулова, их подручных, я все же не мог даже вообразить, что они станут сотрудничать с берндтами, розенбергами и прочими фашистскими злодеями. Берндты были в моих глазах воплощением гитлеровского режима, а кобуловы — не только выродками, но и уродливыми исключениями в том обществе, к которому принадлежал и я сам. Так думал не только я один. Так рассуждают и сейчас многие.

Итак, в ноябре 1939 года я не поверил следователю. Однако я уловил, что слова о контакте НКВД с гестапо отражают какую-то новую атмосферу в государственном аппарате. До осени 1939 года ни начальство следователя, ни он сам никак не решились бы хотя бы для того, чтобы запугать и запутать подследственного, обыгрывать такую тему, как сотрудничество НКВД с гестапо. Прибегнуть к таким приемам можно было только если самая идея контакта советского аппарата с фашистским уже не представлялась чем-то фантастическим и архипреступным.

Теперь-то я знаю, что тогда это было реальностью; Сталин через работников НКВД получил от гестапо фальсифицированные материалы для фальсифицированного суда над маршалами; после августа 1939 года органы НКВД вступили в контакт с гитлеровским аппаратом, в частности, когда передавали ему немецких антифашистов, арестованных в СССР.

Ни о чем таком я в 1939 году и помыслить не мог. Я воспринял как чудовищную нелепость все происходящее: следователь, обвинявший меня, антифашиста, в том, что я будто бы германский шпион, хвастался, что НКВД поддерживает дружественные контакты с гестапо! Какой же политический смысл имело предъявленное мне обвинение? Следователь лгал — говорил я себе — но как он смеет внушать подследственному, находящемуся в изоляции от внешнего мира, подобные вымыслы о политике советского правительства? А вдруг в его словах есть хоть ничтожная доля правды? В чьих же руках я в таком случае нахожусь? Я оказался в каком-то призрачном, сумасшедшем мире…

В ноябре 1939 года я не знал, что разразились роковые международные события. Я имел лишь туманное представление о том, что произошли некие важные перемены в советской внешней политике. Узнал я об этом случайно, когда в конце августа к нам в камеру привели только что арестованного работника «органов». Переступив порог камеры, он сразу объявил: «Мы примирились с Германией. Заключен важный договор». Никто не решался расспрашивать. Я в волнении опустился на койку. Забрезжили надежды: если атмосфера в советско-германских отношениях разрядилась, руководители следствия могут потерять интерес к делам, начатым до поворота во внешней политике. Мое дело могли бы прекратить и потому, что я сумел защититься, и потому, что дело утратило тот злободневный характер, какой ему хотели придать в обстановке непосредственной угрозы войны.

Надежду сменил страх; возможна и другая зловещая альтернатива: стремясь обосновать целесообразность крутого поворота во внешней политике, оправдать договоренность с гитлеровской Германией, могут затеять пропагандистскую кампанию, даже фальсифицированное судебное дело, чтобы оклеветать, опорочить активных участников антигитлеровской политики, политики окружения фашистского агрессора. Скажут: вот, мол, враждебные элементы толкали нас на опасную авантюру, на войну с Германией, они теперь разоблачены, а угроза германского нападения устранена.

Признаком такого возможного поворота в деле бывших работников советской дипломатии и явился тяжкий допрос, которому меня подвергли в ноябре 1939 года. Позднее эти планы отпали; до инсценировки процесса дело так и не дошло…

ТЮРЬМА И СТРАНА

…Постепенно я в тюрьме пришел к мысли, что, находясь в заключении, стал понимать методы управления страной лучше, чем раньше, когда я исполнял свои служебные обязанности. В камере центральной следственной тюрьмы накапливались сведения о положении в стране не менее ценные, нежели те, которыми располагал дипломатический чиновник, сидя в своем служебном кабинете на Кузнецком мосту.

К концу тридцатых годов был чрезвычайно сужен объем информации, к которой допускались работники государственного аппарата. Правда, я представлял некоторое исключение, так как в качестве заведующего Отделом печати имел в своем распоряжении разнообразную информацию. В НКИД сложилось нелепое положение: заведующие отделами, лишенные информации, выходящей за рамки их служебных дел, заходили ко мне в кабинет «частным образом», чтобы полистать бюллетени ТАСС, не предназначенные для печати, или чтобы осторожно расспросить, что пишут иностранные корреспонденты. Зарубежное радио тогда еще не было распространенным источником информации. Я же с санкции наркома выписал из Ленинграда большой шкаф-приемник; мы с моим заместителем записывали радиопередачи иностранных станций и телеграфных агентств и составляли в переводе на русский язык краткие сводки для сведения руководства НКИД, а иногда и для других инстанций.

О том, что происходит в мире, я был хорошо осведомлен. Я знал больше других и о таких событиях в стране, о которых умалчивали наши газеты, но сообщали в своих телеграммах иностранные корреспонденты. Они получали газеты со всех концов Советского Союза, а там в те времена публиковались сообщения об арестах и процессах, о которых в центральных газетах не сообщалось. Но тем не менее механизм управления страной мне оставался неясным, и он стал понятнее, когда я провел много месяцев во Внутренней тюрьме НКВД СССР.

Сколь ни мрачна была атмосфера в тюремной камере, все же люди оставались людьми. Возникала потребность в общении. Раскрывались характеры, профессиональные интересы; можно было сопоставить ход жизни, реакцию на события в различных слоях общества; работа и личные отношения были в те годы окрашены в мрачные тона из-за разгула террора, преследований и доносительства.

Конечно, паузы между допросами заполнялись не только рассказами об ужасах следствия. Иногда удавалось отвлечься или отвлечь соседей от тяжелых мыслей.

Я должен сказать, что отвергаю обобщенную отрицательную и безысходно мрачную характеристику душевного состояния и поведения людей в тюрьмах и лагерях. От таких рассказов, даже если они вполне правдивы в страшных деталях, веет человеконенавистничеством, которое к добру не ведет.

Никогда я не забуду моих товарищей в беде, меня поддержавших в лагере, моих собеседников и друзей. Никогда мы с женой не забудем, как в лагере знакомые и незнакомые заключенные помогли нам встретиться, когда она тотчас же по окончании войны приехала в Устьвымлаг, в Княж-погост, не получив в Москве разрешения на свидание. Доброжелатели-заключенные, оказавшие помощь жене узника в ее хлопотах о свидании, передавали ее друг другу как эстафету; у Нади тогда сложилось впечатление, что она встречала среди заключенных одних только хороших людей.

Я не рассказывал в камере, чем занимался до ареста и какую занимал должность, полагая, что благодаря этому доносчик, помещенный в камеру, попадет впросак, так как его начальство, принимая от него донесения, обнаружит, что он даже не знает, кто я такой. Мои предположения подтвердились в середине зимы. Во время прогулки, когда мы шагали в маленьком закуте между высокими административными зданиями, шедший впереди меня мой сосед по камере, бывший наркомвнуделец, вдруг обернулся и злобно прошипел: «Настоящий враг народа, даже в камере скрывает, кто он такой». Мне было ясно, что мой сосед зол, потому что остался в дураках, докладывая следователю свои наблюдения надо мной. А фраза, брошенная им, была бессмысленная, ведь от следователя я не скрывал и не мог скрыть, кем был до ареста.

Поделиться с друзьями: