Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Впоследствии я многократно пенял на себя за то, что не воспользовался возможностью увидеть столицу, оказаться в гуще революционных событий. Если бы я жил в Петрограде летом и осенью 1917 года, то, вероятно, в революционной атмосфере уже смолоду стал бы большевиком, а после Октябрьской революции стал бы работником государственного аппарата, верней всего — дипломатического, на несколько лет ранее, чем это было в действительности.

Могло бы случиться, что, приняв предложение Рязанова и подпав под его влияние, я стал бы заниматься марксистской теорией, работал бы в созданном им Институте Маркса-Энгельса. Но тогда при подготовке процесса меньшевиков в 1931 году я был бы репрессирован вместе с Рязановым и его сотрудниками. Еще не было Сухановской тюрьмы, я там не побывал бы, но раньше, чем это случилось фактически (и на больший срок), стал бы обитателем Архипелага ГУЛаг.

Разумеется, я продумывал в тюрьме те поворотные моменты моей жизни, когда передо мной непосредственно стояла альтернатива: вступать в ВКП(б) или нет. В Одессе в первые месяцы установления советской власти я был близок с молодыми коммунистами (а позднее с подпольщиками), мои приятели недоумевали, почему я не вступил в партию. Но я не был убежденным большевиком и не скрывал этого. В начале двадцатых годов петроградские коммунисты, связанные с Политехническим институтом, где я учился, настойчиво уговаривали меня стать членом партии. Я снова не совершил этого шага.

Позднее я осуждал себя за «интеллигентские колебания», а когда я подал заявление о приеме в партию, должен был объяснять, почему я этого раньше не сделал.

(Я стал кандидатом в члены партии, работая в редакции «Известий» в 1931 году, и оставался им, то есть неполноправным членом партии, вплоть до ареста в 1939 году. После возвращения в Москву в 1955 году я добился восстановления меня в звании члена партии; в этих моих шагах сказалась логика моей борьбы за полную реабилитацию и снятие всех ложных обвинений. Хотя в 1956 году я уже не склонен был снова стать слугой партии и государства, все же в ту пору я еще не вышел на чистую волю из лабиринта обмана и самообмана.)

Я говорил себе в тюремной камере: был бы я в двадцатых годах полноправным членом партии, я, несомненно, пылко высказывался бы на собраниях. Позднее мне не прошла бы даром свойственная мне в ранние годы склонность выражать свое собственное, неканоническое мнение. Во второй половине тридцатых годов я должен был бы объясняться по поводу того, что говорил и делал в двадцатых годах. Результат был бы тот, что я оказался бы в камере Сухановской тюрьмы еще раньше, чем это случилось в действительности. Правда, добавлю я теперь, при этом «варианте» я после реабилитации как старый член партии получил бы персональную пенсию, в которой мне фактически и незаконно руководство МИД СССР отказало…

В тюремной одиночке сочинение моего романа «Жизнь с вариантами» было довольно увлекательной игрой, и я перебрал множество альтернатив. Из них я здесь упомяну еще только одну, отличающуюся «по сюжету» от других.

Зимой 1919–1920 года, живя при белых нелегально в Одессе, я, используя свои знакомства в разнокалиберной студенческой среде, в частности, с большевистскими подпольщиками, добыл заграничный паспорт для скрывавшегося у моих свойственников видного большевика. В Одессе свирепствовал белый террор, и моему знакомому удалось бежать из Одессы на пароходе, шедшем в Константинополь. Мой знакомый уговаривал меня уехать за границу вместе с ним. Он располагал большими средствами и готов был ссудить деньги на «покупку» еще одного заграничного паспорта. Возможно, зная, что я сын Парвуса, он надеялся, попав в Германию, использовать то обстоятельство, что с ним прибыл сын знаменитого миллионера. У этого большевика были авантюристические наклонности. Я решительно отказался уехать вместе с ним. Я вовсе не намерен был покидать Россию.

И вот в 1940 году, в Сухановской тюрьме, я попытался представить себе, как сложилась бы моя жизнь, если бы я выбрался в 1919 году за границу. Состоялась бы встреча с отцом; в силу моего революционного идеализма я не сошелся бы с ним близко, даже если бы первоначально меня привлекли блага богатой жизни. Продумывая этот вариант, я пришел к выводу, что, оказавшись в Германии, юноша, выросший в России, связался бы с немецкими коммунистами. Во всяком случае, я не остался бы в стороне от рабочего движения. Революционная идеология, воспринятая мною с детства, определила бы мое поведение в капиталистической стране. Позднее я включился бы в антифашистскую борьбу. После прихода гитлеровцев к власти меня постигла бы судьба многих антифашистов: либо я погиб бы от рук фашистских палачей, либо, пробравшись в СССР, стал жертвой сталинских палачей.

Когда в тюрьме я сочинял этот «вариант жизни», то представлял себе, что вероятнее всего я еще до тридцатых годов связал бы свою судьбу с Коминтерном, вернулся бы в СССР.

То был наихудший из придуманных мною в тюрьме «вариантов» моей жизни. Когда находившиеся за границей молодые революционеры или русские патриоты добивались возможности въезда в СССР или шли на работу в зарубежные советские учреждения, они чаще всего имели дело с заграничными агентами «органов» и оказывались навсегда с ними связанными. А это — роковая и безысходная зависимость. Во времена террора таких людей арестовывали ранее других и не выпускали на свободу. Меня такая судьба миновала.

Конструируя в одиночке не осуществившиеся альтернативы моей жизни и продумывая прошлое, я то пытался обрести утешение, а порой и приходил в ужас при мысли, что следствие и обвинение построены на сочиненном следователями чудовищном «варианте», не имевшем ничего общего ни с реальным ходом моей жизни, ни с упущенными ее альтернативами. Так что придуманная мною игра служила мне слабым утешением.

* * *

Когда я полтора десятка лет назад приступил к составлению «Записок», то пытался объяснить поведение юноши, который, не задумываясь, отдал советскому государству богатое наследство. Я воспользовался таким понятием, как «эпохальный характер». Видимо, я тогда почерпнул этот образ у Герцена. За прошедшие годы я имел возможность снова продумать понятие, занявшее определенное место в моей книге. Поскольку я намерен и далее им пользоваться, я теперь сделаю некоторые пояснения.

Наиболее распространенное представление — присущее и Герцену — сводится к тому, что люди определенного поколения или социального круга в своем самосознании и поведении ориентировались на некий «исторический характер», как правило, воспринятый из литературы. [Мне удалось глубже разобраться в этом вопросе благодаря книге Лидии Гинзбург «О психологической прозе».]

Такими эталонами были байронические характеры, были герои Чернышевского, немецкие романтики и др. Во введении к моим воспоминаниям я сказал, что мое мировоззрение сформировали два сильных течения идейной жизни — революционная социалистическая идеология и гуманная русская литература. Тем самым обозначено «поле воздействия», материализовавшееся в различных исторических характерах.

Однако я только отчасти имел в виду эти влияния, когда говорил, что на моем поведении сказалось то, что иногда называют «эпохальным характером». Я имел в виду не ориентацию на исторический характер, а нечто иное, когда пояснял, что в переломные исторические периоды поведение вовсе не «исторических» персонажей может определяться общественными переменами и даже мировыми событиями. Добавлю к сказанному, что такое явление возможно только при таких условиях общественной жизни, когда люди осведомлены о том, что происходит на широком, даже мировом, пространстве, а не только в определенном углу одной страны. В таких условиях выросли многие поколения. «Эпохальный характер» сложился у представителей моего поколения, вся жизнь которого прошла под знаком назревающего или совершившегося перелома в мире, в обществе, в индивидуальной судьбе. К тому же, в той среде, к которой я принадлежал, отношение к общественным переменам и просто международным событиям всегда приобретало субъективную, эмоциональную окраску. Именно благодаря этому складывался «эпохальный характер» или, если угодно, определенный стереотип поведения. Мне кажется плодотворной вот эта гипотеза о сходном механизме поведения людей, которые не просто подражают вольно или невольно историческим или литературным героям, а находятся во власти представлений и эмоций, внушенных самой эпохой, «музыкой времени».

Я не хочу приукрасить близкий мне «эпохальный характер». Присущий ему, определяемый воздействием мощных общественных факторов, механизм поведения срабатывает по-разному, ему был свойственен далеко не одинаковый коэффициент полезного действия. Ведь индивидуальные судьбы складывались по-разному. Если пытаться определить доминанту различных «эпохальных характеров» в первые годы революции, то их созвучие обнаружится даже у людей, политически принадлежавших противоположным лагерям. Я рискую вызвать гнев и возмущение у представителей обоих этих политических лагерей, но все же скажу: были общие «эпохальные черты» у тех, кто, самоотверженно сражаясь, видел смысл своей жизни в революционном обновлении России, и у тех, кто ставил на карту жизнь, спасая Россию от революции. Более того, один и тот же человек мог на одном этапе пути с чистой душой сражаться на одной стороне и в другой период своей жизни чистосердечно прийти к выводу, что он обязан служить иным идеям. В обоих случаях такой человек не изменял своему «эпохальному характеру» и готовности служить отвлеченной идее.

Поделиться с друзьями: