Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
Шрифт:
16 мая.Пахали сегодня на дальнем клину, на рубеже с селезневским полем, что между Средним лугом и Ключиками. Дали по пять гонов, спустились в Ключики, напились из колдобины холодной воды (ключи тут бьют из-под земли, поэтому и луг так назвали). Потом уселись на зеленую травку. Хорошо стало в лугу: трава вовсю пошла, одуванчики зажелтели, жаворонки трезвонят. Ребята постарше подремать прилегли — прогуляли с девками допоздна, вот и не выспались. А нам приказали:
— Вы смотрите тут, чтобы лошади не разбрелись.
Володька Варфоломеев, мой ровесник, озорной и веселый, глядя на них, и себе привалился головой на кочку. А жаворонки над нами заливаются, вроде музыки усыпляют, и солнышко припекает, и земля-то мягкая, как одеяло. Ну как тут не поваляться? Так и заснули незаметно, вповалку.
Неизвестно, сколько бы мы проспали, если бы не грянуло над нами вроде бомбежки. Спросонья вскочили мы — и врассыпную: кто в ближний овраг, кто в противотанковый ров или в окопы, кто-то в трясину рванул, — так и зачмокали ноги. А вслед нам неслось громовое, несусветное, трехэтажное:
— Ах, мать вашу!.. Ах, лодыри окаянные!.. Ах, дармоеды, чтоб вам!
Когда уже опомнились и стали выглядывать, как дезертиры, видим — разбрелись наши лошади вместе с плугами по полю да травку пощипывают, а Луканин костит почем зря подвернувшегося Ваську Бугорского. Потом кнут схватил да вдогонку за ним, хотя и родственник ему Васька, племянником приходится.
— Ах, лежебоки окаянные! Ах, мать вашу!..
Не только матерей, но и бабушек, прабабушек наших припоминал Луканин, осыпая градом самых отборных слов, на что он в минуты гнева был отменно способен. Делать нечего, пришлось выходить нам с повинной. Сначала Ленька Бугорский, Петька Родионов — кто посмелее, за ними другие потянулись, прячась от стыда друг за друга.
— Зачем вас посылали, спать или пахать? — продолжал Луканин яриться, весь красный от гнева. — А если лошадей попорете, понимаешь? Ах вы, зеленое отродье, навязались на меня! Ах, недоноски, так вашу, переетак!..
Вобрав голову в плечи, будто кнутом нас хлестали по спинам, мы собирали своих лошадей, распутывая вожжи и постромки, заводили их в борозду. И когда уже наладились совсем, донеслись до нас последние угрожающие слова:
— Всех перештрафую, мать вашу так! Чтоб нынче вспахать этот клин! Хоть до ночи ковыряйтесь. Я вам покажу, понимаешь, как спать белым днем!..
Удалился наконец Луканин, вылив на нас весь свой бригадирский гнев. А мы все шли, как побитые, брели за плугами да гадали, как же так неладно получилось. Не ждали, что Луканин появится именно в такое время, — думали, к вечеру, как бывало. Да и спали-то совсем недолго — чуть-чуть только солнце подвинулось… Потом, пообсудив все это, расхохотались сами над собой.
— Здорово он тебя опоясал-то? — смеялись над Васькой Бугорским. — Ну, и гнал он тебя, как теленка по зеленям!
— Ха-а-ха-ха-ха!
Васька только отшучивался, не признаваясь. Спорили, оштрафуют нас за такую провинность или простят на первый случай. У Луканина бывало такое: заявит правлению, возьмут да скинут трудодней пять или десять.
— Ладно, давайте нажимать, — скомандовал Васька Бугорский. — Кончим до вечера, глядишь, и отмякнет Луканин.
18 мая.Два дня подряд возим навоз с колхозной конюшни на поле. Работа тоже не из легких, а может, и потруднее, чем пахать. Накладывают его на грабарки бабы, а скидывать приходится нам самим — кто тебе в поле поможет? Приедешь на место, станешь подымать боковой щиток у грабарки, а силенки-то не хватает: пудов двадцать на грабарке навозу, а то и больше. Если же валами скидывать, по навильничку, так и вовсе целый час будешь копаться. Пока приспособишься, подденешь щиток навильником да поднатужишься плечом, руками, пока сбросишь остатки с грабарки да оскребешь ее почище, смотришь — ребята постарше да половчее разгрузились, погнали обратно. Скорей-скорей положишь щиток плашмя, чтобы сесть на него, вскочишь и ну нахлестывать лошадь, догнать норовишь.
Вчера Луканин все косился на нас — видно, задел его случай на пахоте. А нынче вроде подобрел. Встречается возле риги Парамоновой, когда мы обратно с поля ехали, и спрашивает:
— Ну как, ребятки, возите помаленьку?
— Во-озим, дядя Василий, — отвечаем хором.
— Давайте, давайте, понимаешь, пошевеливайтесь.
— Воняет больно, — сострил кто-то, намекнув на черную нашу работу.
— Ах, греб вашу мать! — снова вскинулся Луканин. — Воняет им… А хлебушек едите, понимаешь? А картошку лопаете? Откуда они берутся-то, а? Земля-то — она что брюхо ваше: что потопаешь, то полопаешь. Ишь они — воняет…
— Лошадей-то замучили, — возразили мы ему. — Каждый день в работе, а чем их кормим-то? За всю посевную овса не пробовали.
Что правда, то правда: лошади у нас костями, можно сказать, гремят. Сейчас хоть в ночное стали гонять, трава пошла. Да скоро ли поправятся они от такой-то работы?
— Сам знаю, понимаешь, — обмяк вдруг Луканин. — Был бы овес, думаете, жалели бы? От нужды, от войны все идет-то…
Луканин поддел козырек заношенной кепки, который все нахлобучивался на глаза, опускаясь чуть не до носа, — длинный был козырек, из толстого картона, — потом совсем снял кепку, вытер рукавом розовую лысину и закончил примирительно:
— Так-то, ребятушки. Война, понимаешь, приходится терпеть…
Понравился он в этот раз: простил провинность на пахоте.
25 мая.Нынче провожали в ремесленное училище ребят и даже девок из соседнего Никольского сельсовета. Например, Лешку Кулагина, Дуську Новикову из Ушакова, Лешку Кургузова и Кольку Короткова из Чадаева, — всех я не знаю. Взяли их по мобилизации, матери и родные плакали на проводах, будто на фронт провожали. Да и правда, ну что им — по четырнадцать, пятнадцать лет. А посылают-то не куда-нибудь поблизости, а в Сибирь, за тыщи верст. Мало ли что дорогой может случиться, да и там, в ремесленном, — не у маменьки родной.
Из нашего сельсовета пока не призывают, но тоже небось не обойдут. Кто же тогда будет работать в колхозе?
2 июня.Уф! — можно вздохнуть: посадили свою картошку. Колхоз отмерил нам пятнадцать соток, как и всем приезжим (у колхозников было по тридцать-сорок соток, так и остается). Да ладно, с нас и этой земли хватит, и так еле раздобыли картошки на семена.
Сажали вместе с Василь Павлычем и тетей Варей. У нас в колхозе давно так принято: сажают и убирают картошку совместно два или три дома, потому что работать вместе сподручней. Василь Павлыч борозды нарезал сохой, а я лошадь водил. Пробовал и соху держать, да тяжкое это дело, оказывается. Был бы я ростом повыше, а то чуть не наравне с ручками сохи: ни налечь на них, чтобы в землю углубить, ни поднять, когда надо. Прошел две или три борозды — и дух из меня вон. Да и сажать тоже нелегко. Отдал я Витьке лошадь водить, а сам плетушку взял с картошкой. Прошел одну борозду, другую и третью — чувствую, спина начинает болеть, пот глаза заливает. Как же, думаю, бабы-то работают нагнувшись? День работают, два и три подряд. А колхозную больше недели сажали. Всем, выходит, достается картошка. И мужикам, у которых руки от сохи дрожат, ложку за обедом не держат, и бабам не меньше того.
Живем мы по-прежнему кое-как, со дня на день. Не живем, а существуем, можно сказать. Хорошо еще, ржи насобирали возле риги, насушили да мелем на ручной мельнице. Да кавардашки выручают: то я схожу на поле в свободное время, то Шурка с Мишкой. А мать у нас все не опомнится после болезни, ходит только по дому как тень да мешки колхозные чинит (дали ей полегче работу из-за болезни). Но все-таки молодец она у нас, без нее мы и вовсе давно бы ноги с голодухи протянули. То банку молока, пару яиц у кого-нибудь попросит да щей наварит из кислого щавеля — вкусно у нее выходит! То квасу молодого приготовит с лучком, с травой огуречной да молоком побелит. Или пирог сочинит из картошки, обжарит в печке — и ешь его с таким аппетитом, будто неделю не ел. Хоть недолго держится в желудке такая еда, а поешь — можно с голодным равняться. Дотянуть бы так до новины, а там, глядишь, и хлеба дадут на трудодни — перебьемся как-нибудь.