Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Взгляд из угла

Лурье Самуил Аронович

Шрифт:

А если совсем вывести мозги из употребления - может, без шуток, случиться большая беда. Идиотизм как национальная идея опасен.

Ведь жуть берет, как посмотришь на лица. Вот, например, начался судебный процесс над капиталистами Лебедевым и Ходорковским. И Лебедев говорит, что он очень плохо себя чувствует. И адвокаты подтверждают справками: подсудимый тяжело болен (что-то с печенью, подозрение чуть ли не на рак) и не получает в тюрьме медпомощи. И просят: нельзя ли, дескать, ему под домашний арест? предоставим, мол, какие угодно залог и поручительство. А то как бы он, пока суд да дело, не загнулся.

И подельник его - другой, значит, уклонист от налогов, Ходорковский, тоже просит за Лебедева: зачем, говорит, вам лишать человека жизни, оставляя его без врачей и лекарств? ведь из-за денег, говорит, убивают бандиты, а цивилизованному государству это не к лицу.

Что же отвечает прокурор? У нас в СИЗО, - отвечает, - прекрасные врачи, все как один давали клятву Гиппократа.

Вдумаемся: как выглядит предполагаемый уголовный преступник на фоне несомненного прокурора. И спросим себя: это разве нормально?

А процесс-то для облика России прямо роковой, заграница буквально глаз не сводит. То есть публику практически не пускают, журналистов - по списку в порядке живой очереди ненадолго, аудиозапись воспрещена, - но все-таки мелькнули на всех телеэкранах планеты эти двое в железной клетке. (Иностранцы говорят - им стыдно на это смотреть; не знаю почему; нам так хоть бы хны.) Значит, и прокурора покажут. Это вредно в смысле инвестиционного климата, но, полагаю, других прокуроров у меня для вас нет.

Отвернемся, забудем. Погоды-то, погоды какие стоят! Хорошо на свободе в такую погоду! Гуляешь, любуешься рекламой. Новое правительство Петербурга строго за нею следит: чтобы не было глупой и пошлой, а была социальная.

Действительно. При губернаторе Яковлеве развевались над улицами легкомысленные плакаты типа: "Топ-модели доступны!" Как если бы кто-то сомневался. Теперь совсем другое дело. Поперек Невского проспекта написано то там, то здесь метровыми буквами, канцелярским, деловитым таким шрифтом: "Повесим. Недорого".

А ночи пока еще белые: читаешь, как Пушкин, - без лампады.

26/7/2004

Пеня пеней

75 лет Шукшину, Василию Макаровичу, славному писателю. В такой день хорошо заглянуть в его книжку, - а дома, как на грех, ни одной.

Побежал в районную библиотеку, благо близко. Попросил сборничек-другой рассказов. (Роман этот, про Степана Разина... Бог с ним совсем.)

Книжки принесли, но попросили перерегистрироваться (простите за такое длинное слово). Я расписался в своем абонементе под каждым из шести пунктов библиотечных правил, - а над седьмым, вписанным от руки, затормозил.

Текст был такой: "О пени предупрежден".

– Что непонятно?
– спрашивает библиотекарша (тоже длинное и скучное слово, но чем же я виноват?), - вам же сказано: удерживаем пятьдесят копеек за каждый просроченный день.

– Это, - говорю, - мне в высшей степени ясно, - но тут ошибочка. Давайте исправлю. Не люблю, знаете ли (а голосом и лицом даю понять, что дружелюбно шучу), - не люблю ставить свою подпись под небезупречным текстом.

И с этими веселыми словами спокойно переправляю: "О пенЕ предупрежден". И опять-таки расписываюсь.

А тетенька (до этого была молодая женщина, миловидная, в платье таком приятном, а тут вдруг сразу сделалась тетенька, строгая как лед - заведующая, наверное) - тетенька эта, значит, мне указывает брезгливо:

– Это вы напрасно испортили документ. Там написано, как полагается. Пени, - говорит, - несклоняемое слово.

– Что вы!
– отвечаю все еще таким тоном, как будто мы два интеллигентных человека и обсуждаем занятный грамматический казус.
– Это же множественное число. Помните,- говорю, - у Пушкина: излить мольбы, признанья, пени, - все, все, что выразить бы мог...

– Не знаю, не знаю, - брезгливо говорит.
– Всю жизнь это было несклоняемое слово.

И книжек не отдает, как бы в раздумье. Типа неизвестно еще, можно ли доверить их такому непредсказуемому субъекту, который документы портит почем зря.

А за мной уже очередь. (И передо мной, кстати, была. Только женщины. Берут и сдают книги только в сверкающих обложках. Наверное, детективы про любовь.) Из очереди насмешливая реплика:

– Вы бы еще написали - о пне. Или о пнях.

Поворачиваюсь - тоже молодая. В сарафане, что ли. Усмехается презрительно мне и понимающе - руководительнице предприятия культуры. Дескать, бывают же такие нахальные старые склочники.

– Действительно, - говорит заведующая.
– У нас все сотрудники так пишут. И читатели. Вы первый недовольны. С чего бы это?

– Давайте поспорим, - восклицаю, обращаясь к сарафану.
– Хотите? На рубль. И с вами тоже! У вас ведь найдется, - к заведующей (признаюсь, я таки завелся), - найдется, - спрашиваю, - словарь? Принесите, проверим.

Кстати, я блефовал. Рубля у меня не было с собой, тем более - двух.

Но и заведующая с места не трогается.

– Может, вы не знаете, - этак цедит, - что за последние годы все правила поменялись?

– Как не знать, - говорю.
– Конечно, поменялись. Все до одного. Только это слово - пеня - осталось, как было. Ну, принесите же словарь.

– Ни у кого не осталось, - чеканит она, - только у вас осталось почему-то.

Дальше не помню.

Потому что слишком явственно прозвенело в этом у вас - множественное число. И - ненависть.

Ненависть, - хотелось бы надеяться - лично ко мне (сам виноват, и наплевать). А множественное - вы поняли. Очередь - тоже.

Шел я потом по улице и думал: зачем перечитывать Шукшина? Он про это и писал. Он от этого, собственно, умер. Чуть ли не самый последний, самый страшный, самый сильный рассказ - да уже и не рассказ, а просто написал в газету (в "Литературку"), как было: как он лежал в больнице, а родных не пускали, передачу не брали - под черт знает каким пустячным предлогом, но с необыкновенным наслаждением - со сладострастием унижая, доводя до нечеловеческой злобы и адского отчаяния, до разрыва сердца, - ни из чего, на ровном месте, просто так.

Просто потому, что раз ты пациент, а я - медперсонал, - ты полностью в моей власти. Признай это, вырази, обозначь, унизься хоть ужимкой. Не ломай мне кайф. А поломаешь - берегись. Если ты пассажир, а я - кондуктор, - ты в моей власти. Если я библиотекарь, а ты - читатель... Если я милиционер... И так далее без конца, снизу доверху, сверху донизу, с утра до вечера, с вечера до рассвета.

Той статьи в "Литературке" - или очерка - или рассказа - у меня сейчас нет, но, по-моему, я дословно запомнил последнюю фразу, последний выкрик:

Поделиться с друзьями: