ЖАНРЫ

Weird-реализм: Лавкрафт и философия
Шрифт:

Любую литературу, даже величайшую, легко унизить таким методом. Сам факт того, что произведение искусства может быть буквализировано таким образом, ничего не говорит о его качестве. Уилсону удается провернуть такой трюк с Лавкрафтом только благодаря традиционно низкому социальному статусу научной фантастики и ужасов по сравнению с широко распространенной натуралистической прозой; ни одному критику не позволили бы столь грубо обойтись с Мелвиллом или Данте. Но есть только хорошие и плохие произведения искусства, нет изначально хороших и плохих жанров искусства. Как сказал Клемент Гринберг, «невозможно осмысленно быть за или против какого-либо вида искусства in toto. Можно быть только за хорошее, качественное искусство и против плохого, некачественного искусства. Нельзя быть за китайское, или западное, или репрезентативистское искусство в целом — только за то, что в нем есть хорошего»[8]. Аналогичным образом нельзя быть за или против всех натуралистических романов, научной фантастики, ужасов, вестернов, сентиментальных романов или даже комиксов — следует научиться отличать хорошее от плохого в каждом из этих жанров (впрочем, это не значит, что во всех жанрах равное количество шедевров в каждый исторический момент). Лавкрафт, Чандлер и Хэмметт выбрались из социальных трущоб дешевого чтива. Даже Бэтмен и Робин могут обрести своего Толстого в XXIV веке, когда их Метрополис зарастет плющом и обратится в руины. Уилсон не может свести к нулю ценность Лавкрафта насмешливыми фразочками типа «невидимые свистящие осьминоги»[9], потому что нет никакой объективной причины, по которой невидимые свистящие осьминоги не имеют права встречаться в величайшей истории всех времен, — точно так же, как вышеупомянутая поэма об одном итальянце среднего возраста, который прогуливается по Аду и улетает к Богу, возможно, является величайшей поэмой в истории.

В данной книге я буду много говорить о буквализации такого рода, которую предпринимает Уилсон. Давайте будем использовать технический термин «парафраз» для обозначения попыток придать буквальную форму любому утверждению, произведению искусства или чему-либо еще. Проблему парафраза давно подметили литературоведы, например сторонник «новой критики» XX века Клеант Брукс[10], линию рассуждения которого мы рассмотрим ближе к концу книги. Уилсон совершенно упускает из виду, что главный литературный дар Лавкрафта состоит в его намеренном и мастерском сопротивлении любым попыткам парафраза. Никакой другой писатель не дает нам монстров и городов столь трудных для описания, что мы можем только намекать на их аномалии. Даже у По нет таких неуверенных рассказчиков, так сильно сомневающихся в том, что их слова могут адекватно передать невыразимую реальность, с которой они столкнулись. Вопреки грубой оценке Уилсона — «Лавкрафт не был хорошим писателем»[11], — я назову его одним из величайших писателей двадцатого столетия. Величие Лавкрафта заметно не только в литературном мире: он затрагивает несколько наиболее значимых философских тем нашего времени.

Изначальная глупость всякого содержания

Проблему парафраза с характерным юмором обсуждает Славой Жижек, когда посмеивается над серией «Упрощенный Шекспир» под редакцией Джона Дербанда. Как нам сообщает Жижек, «Дербанд пытается сформулировать прямо, на повседневном языке, ту мысль, которая (как он считает) выражается шекспировским метафорическим языком: „Быть иль не быть, вот в чем вопрос“ превращается у него во что-то вроде „Я вот над чем думаю: стоит ли мне убить себя или нет?“»[12]. Жижек предлагает провернуть аналогичный эксперимент с поэмами Гёльдерлина, которым столь трепетно поклонялся Хайдеггер. Пророческие строки Гёльдерлина «Wo aber Gefahr ist, wachst das Rettende auch» [«Но там, где угроза, растет и спаситель»[13] — нем.] превращаются в гротескное «Когда у тебя проблемы, не отчаивайся слишком быстро, внимательно оглядись вокруг, решение может быть совсем рядом»[14]. Затем Жижек бросает эту тему ради длинной цепочки пошлых шуточек, но к тому моменту он уже высказал сформулированное в предыдущей главе возражение Уилсону: буквальный парафраз может абсолютно что угодно превратить в банальность.

Жижек обращается к сходной теме, комментируя «Систему мировых эпох» Шеллинга. Интересующий нас пассаж касается «изначальной глупости поговорок», и он слишком восхитителен, чтобы не процитировать его целиком:

Давайте проведем мысленный эксперимент и попытаемся сконструировать народную мудрость на тему отношений между земной жизнью, ее наслаждениями и ее Потусторонним. Если сказать «Забудь о посмертии, о том, что За Гранью, лови момент, наслаждайся жизнью здесь и сейчас, жизнь одна!», это звучит глубоко. Если сказать прямо противоположное: «Не увлекайся иллюзиями и пустыми наслаждениями земной жизни: деньги, власть и страсти обречены раствориться в воздухе — подумай о вечности!», это тоже звучит глубоко. Если соединить обе стороны: «Привнеси вечность в повседневность, живи на земле так, как будто она уже пронизана Вечностью!», получится еще одна глубокая мысль. Незачем и говорить, что то же самое получается и с противоположным утверждением: «Не пытайся тщетно соединить вечность и свою земную жизнь, смиренно прими свою расколотость между Небесами и Землей!» Наконец, если мы окончательно запутаемся в этих перевертышах и противоречиях: «Жизнь — загадка, не пытайся открыть ее тайны, прими красоту непознаваемого!», результат получится ничуть не менее глубоким, чем его противоположность: «Не позволяй себе отвлекаться на фальшивые тайны, которые лишь маскируют тот факт, что в конечном итоге жизнь проста — это просто жизнь, она просто есть, без всякой причины или логики!» Не стоит добавлять, что, объединив тайну с простотой, мы снова получим глубокую мудрость: «Предельная, непознаваемая тайна жизни состоит в ее простоте, в простом факте, что жизнь есть»[15].

Помимо развлекательной ценности, этот пассаж, возможно, является самым важным из написанного Жижеком. Хотя раздражающая его обратимость поговорок представляет собой удобную мишень для комического анализа, эта проблема не ограничивается только лишь поговорками, а охватывает все поле литературного высказывания. Мы можем говорить об изначальной глупости любого содержания, а это результат более опасный, чем ограниченная атака на народную мудрость. Жижек не замечает этой более широкой проблемы, потому что его замечания слишком ведомы лаканианской темой «Господина». Как говорит Жижек, «эта тавтологичная имбецильность [поговорок] указывает на тот факт, что Господин исключен из экономии символического обмена... Для господина нет „ока за око“... когда мы даем что-то Господину, мы не ожидаем ничего взамен...»[16] Проще говоря, имплицитный Господин, произносящий каждую из этих мудростей, делает это в повелительной манере, предположительно неуязвимой к возражениям. Но если рассмотреть действительное вербальное содержание поговорки в отрыве от скрытой поддержки Господина, все поговорки звучат одинаково произвольно и глупо.

Теперь можно предположить, что мы можем разрешить вопрос, приведя «обоснование» того, почему одна поговорка точнее, чем ее противоположность. К несчастью, все обоснования обречены на ту же судьбу, что и сами исходные поговорки. Возьмем следующий спор между скупцом и мотом. Скупец приводит поговорку «копейка рубль бережет», а мот отвечает ему «не жалей алтына, а то отдашь полтину». Пытаясь разрешить спор, оба приводят аргументы в пользу своего выбора поговорки. Скупец терпеливо объясняет, что в долгосрочной перспективе сокращение ненужных расходов приводит к большему росту благосостояния, чем повышение дохода; мот возражает, что агрессивная инвестиционная политика открывает больше выгодных возможностей, чем осторожная минимизация расходов. Интеллектуальный пат сохраняется: ни один из оппонентов не может взять верх над другим. На следующей стадии диспута оба оппонента начинают приводить статистические данные и цитировать экономистов в поддержку своих позиций, но свидетельства в пользу каждой из сторон выглядят равновесомыми, и никакого прогресса в дискуссии не наблюдается. На следующей стадии оба противника нанимают большие команды исследователей собирать сокрушительные массивы данных в поддержку своих позиций. Скупец и мот теперь заняты по сути бесконечной игрой в «Упрощенного Шекспира»: они превращают свои исходные поговорки в последовательности все более и более уточненных утверждений, но ни одно из них не оказывается непосредственно и очевидно убедительным. Ни один из них больше не говорит от имени Господина, как на исходной стадии поговорок; оба понимают, что должны приводить доказательства своих утверждений, но обоим не удается раз и навсегда установить эти утверждения. Смысл не в том, что «оба правы». Когда речь заходит о конкретных вопросах государственной политики, один из них может оказаться куда более прав, чем другой. Смысл в том, что никакая буквальная расшифровка их утверждений не сможет разрешить спор, ведь каждый из них остается произвольным Господином, пока он пытается воззвать к буквальному, эксплицитному свидетельству. Возможно, вопрос предполагает верный ответ, если допустить, что диспут ведется должным образом, но такой ответ никогда не может быть непосредственно представлен в форме эксплицитного содержания, которое изначально истинно в том же смысле, в каком вспышка молнии изначально ярка[17].

То же верно для любого диспута, касающегося философских тезисов. Например, спор о том, какое из утверждений — «предельная реальность текуча» и «предельная реальность есть стазис под кажущейся текучестью» — истинно, рискует скатиться в жижековскую бесконечную дуэль противоположных поговорок. Верно, что в различные исторические периоды одна из этих философских альтернатив считалась передовой, а другая — воплощением академического занудства, так же как псевдотрехмерная иллюзионистская живопись смотрелась свежо на заре итальянского Ренессанса, но была невыносимо банальна в кубистском Париже. Нет повода считать, что какое-либо философское утверждение имеет изначально более близкое отношение к реальности, нежели его противоположность, поскольку реальность не сделана из утверждений. Аристотель определял субстанцию как то, что может в разное время поддерживать противоположные качества; так же и реальность в некотором смысле может в разное время поддерживать разные истины. Следовательно, абсолютизм реальности может сочетаться с релятивизмом истин. Комический перевод Гёльдерлина Жижеком оказывается глупым не потому, что исходное стихотворение глупое, и не потому, что переводчик неправильно понимает совет Гёльдерлина, а потому, что всякое содержание изначально глупое. А содержание глупое, потому что реальность не есть содержание. Но это требует дополнительных объяснений.

Фон бытия

Наиболее важный момент в философии XX века наступил в 1927 году, когда Хайдеггер поставил вопрос о смысле бытия. Хотя вопрос этот может звучать помпезно и непонятно вплоть до полной бесплодности, Хайдеггер добивается в работе над ним реального прогресса. Из его мысли мы узнаем о недостаточности присутствия или наличности (Vorhandenheit). В возрасте двадцати девяти лет Хайдеггер начал перерабатывать феноменологию своего учителя Гуссерля, который пытался уберечь философию от поползновений естественных наук, настаивая, что все теории должны быть укоренены в свидетельствах, представленных непосредственно разуму. Возражение Хайдеггера состояло в том, что в основном наше взаимодействие с вещами состоит не в представленности разуму, а в том, что мы молчаливо принимаем вещи как данность и полагаемся на них. Такие сущности как стулья, полы, улицы, органы наших тел, грамматические правила родного языка обычно игнорируются до тех пор, пока они бесперебойно функционируют. Обычно только сбой позволяет нам их вообще заметить. Это тема знаменитого инструмент-анализа Хайдеггера, представленного в его Фрайбургских лекциях 1919 года[18], но впервые опубликованного восемь лет спустя в «Бытии и времени»[19]. Я часто писал об этом анализе[20], и, несомненно, вся моя интеллектуальная карьера — не более чем попытка радикализировать его следствия.

Как часто случается в интеллектуальной истории, инструмент-анализ можно развить дальше, чем сам Хайдеггер когда-либо предполагал. Большинство его читателей считают, что этот анализ устанавливает приоритет бессознательной практики над сознательной теорией, так что эксплицитная теоретическая осознанность всплывает из тёмного фона скрытого повседневного «оперирования». Но такое прочтение упускает, что повседневное оперирование вещами искажает их не меньше, чем теоретизирование о них. Сидение на стуле исчерпывает его реальность не более, чем визуальное наблюдение этого стула. И человеческие теории, и человеческие практики уязвимы для внезапных выплесков неведомых свойств стульности стула, которая ускользает во тьму за пределами всякого человеческого доступа. Если продвинуться еще на один шаг, то можно увидеть, что то же верно и для неживых сущностей, поскольку стул и пол искажают друг друга не меньше, чем люди искажают стул.

Здесь мы можем увидеть причину изначальной глупости всякого содержания, выведенной из жижековской атаки на поговорки. Ни одно буквальное утверждение не конгруэнтно самой реальности, так же как ни один способ употребления инструмента не то же самое, что этот инструмент во всем богатстве его реальности. Или, как говорит Альфред Норт Уайтхед, «было бы легкомысленно принимать вербальные фразы за адекватное выражение пропозиций»[21]. Смысл бытия может быть даже определен как непереводимость. Язык (как и все остальное) должен стать искусством аллюзии, или непрямой речи, метафорической связи с реальностью, которая не может быть дана. Реализм не означает, что мы способны высказывать корректные предложения о реальном мире. Напротив, он означает, что реальность слишком реальна, чтобы перевестись без остатка в какое бы то ни было предложение, восприятие, практическое действие или что-либо еще. Преклоняться перед содержанием предложения — значит стать догматиком. Догматик — это тот, кто не может иначе взвесить качество мысли или утверждения, кроме как согласившись или не согласившись с ним. Если кто-то говорит «материализм истинен» и догматик соглашается, то догматик признает в нем родственную душу, не важно, насколько небрежно он или она рассуждает, и точно так же догматик отмахивается от того, кто говорит «материализм ложен», неважно, насколько свежи и инновационны основания для этого утверждения. Догматик считает, что истина считывается на поверхности мира, так что корректные и некорректные утверждения — возможно, когда-нибудь они будут формализованы и определяемы машинным способом — составляют арену, на которой открывается истина.

Но это именно то, что Кант делает невозможным, вводя раскол между явлениями и вещами-в-себе. С точки зрения Канта проблема догматической философии не в том, что она верит в вещи-в-себе (Кант в них тоже верит). Проблема в том, что догматик хочет сделать вещи-в-себе доступными для дискурсивных утверждений. В этом смысле атака Жижека на поговорки должна рассматриваться как шуточная молодежная версия знаменитых антиномий Канта, в которых утвердительные предложения о различных метафизических вопросах помещаются бок о бок на одной странице и оказываются в равной степени произвольными. Но все же ошибка Канта — и еще большая ошибка его последователей, немецких идеалистов — в том, что отношение явления к вещи-в-себе рассматривается с позиции «все или ничего», то есть, поскольку вещи-в-себе никогда не могут быть даны, мы либо ограничены дискуссиями об условиях человеческого опыта (Кант), либо обязаны уничтожить само понятие вещи-в-себе, заметив, что само это понятие есть явление в разуме (немецкий идеализм). Мало кто замечает, что оба подхода оставляют миссию philosophia — любви к мудрости людей, которые всегда одновременно обладают и не обладают истиной. Неспособность сделать вещи-в-себе непосредственно доступными не запрещает нам получать к ним доступ опосредованно. Изначальная глупость всякого содержания не означает изначальную невозможность всякого знания, поскольку знание не обязано быть дискурсивным и непосредственным. Отсутствующая вещь-в-себе может оказывать гравитационное воздействие на внутреннее содержание знания, так же как Лавкрафт может намекать на физическую форму Ктулху, даже отрицая буквальные термины описания. Вместо репрезентативистского реализма Лавкрафт работает в рамках идиомы weird-реализма, что отражено в заглавии данной книги.

Поделиться с друзьями: