Я никогда и нигде не умру
Шрифт:
Настоящие дороги, связывающие человека с человеком в этом диком, сваленном в кучу мире, существуют только во внутренних сферах. Внешне мы разделены, и все дороги погребены под обломками, так что вряд ли найдешь друг друга. Возможен только непрерываемый внутренний контакт и общая судьба, и все меньше надежды остается на то, что когда-нибудь мы еще встретимся на этом свете.
Конечно, я не знаю, как будет, когда на самом деле должна буду его оставить. В ушах еще звучит его голос после утреннего звонка, вечером мы будем за одним столом вместе ужинать, а ранним утром будет прогулка и потом обед у Лизл и Вернера, а ближе к вечеру мы будем слушать музыку. Он еще здесь. И в моих самых потаенных мыслях я все еще по-настоящему не верю, что должна буду его и других покинуть. Ведь человек — всего лишь человек. В этой новой ситуации впервые заново узнаешь себя. Многие упрекают меня в равнодушии и пассивности, говорят, что я слишком легко покоряюсь судьбе. Еще они говорят, что каждый, кто может вырваться из их когтей, должен, обязан попытаться это сделать. Они говорят, что я должна подумать о себе. Но их расчет неверен. Сейчас каждый занят тем, что во имя собственного спасения пытается что-то сделать, однако многие, очень многие обречены. Пусть это прозвучит странно, но останусь ли я здесь, сошлют ли меня в лагерь, я все равно не буду чувствовать себя в их когтях. Я нахожу все эти доводы такими банальными, примитивными… Я не чувствую себя ни в чьих когтях. Пусть это и прозвучит пафосно — только в Божьих руках. И сижу ли я здесь, за таким знакомым, дорогим мне письменным столом, или через месяц буду ютиться в убогой каморке в еврейском квартале, или попаду под надзор СС в трудовом лагере, — думаю, я везде и всегда буду чувствовать себя в руках Господа. Возможно, меня погубят физически, но больше мне не смогут причинить никакого вреда. Быть может, меня ждет отчаянье и такие лишения, какие я не могу себе представить даже в самых мрачных фантазиях. Но все это так незначительно в сравнении с чувством бесконечной дали, верой в Бога и внутренней способностью все пережить. Как знать, может, я многое недооцениваю.
Живу в ежедневной, суровой неизвестности, которая в любой момент может стать для меня определенностью, как она уже стала для слишком многих людей. Во всем вплоть до мельчайших деталей отдаю себе отчет и думаю, что при моих внутренних «спорах» я все же обеими ногами стою на твердейшей почве суровейшей реальности. Моя покорность — это не отречение или безволие. Внутри всегда остается место для элементарного морального возмущения этим режимом, который вот так обращается с людьми. Но происходящие события, на мой взгляд, приняли слишком гигантские, слишком дьявольские пропорции, чтобы можно было на них реагировать личной злобой или даже обостренной враждебностью. Это кажется мне несерьезным, несоответствующим «роковой хватке» происходящего.
Люди часто возбужденно реагируют на мои слова о том, что, мол, ничего не меняет, возьмут меня или кого-то другого, суть в том, что уйдет много тысяч. Это отнюдь не значит, что я с равнодушной улыбкой прямо-таки мчусь к своей погибели, нет, это не так. Есть чувство неотвратимости, есть примирение с неизбежным, но есть также знание того, что в конечном счете у нас ничего нельзя отнять. Вовсе не из своеобразного мазохизма я хочу любой ценой идти со всеми и быть вырванной из своего существования. Я только знаю, что никогда не чувствовала бы себя благополучно, если бы оказалась избавленной от того, что должны будут испытать многие люди. Мне говорят: «Да такой человек, как ты, обязан сохранить себя, у тебя впереди масса дел, ты должна еще так много дать другим». То, что я всегда даю, можно давать везде: здесь, в кругу друзей, где угодно в другом месте, и в концентрационном лагере тоже. Считать себя выше того, чтобы разделить неизбежность «массовой судьбы», — это уж как-то слишком себя переоценивать.
А если Господь рассудит, что у меня еще много дел, ну, тогда я займусь ими после того, как пройду через все вместе с другими. Ценный ли я человек, станет понятно из того, как я буду держаться в резко измененных условиях. А если не выживу, — решающим в ответе на этот вопрос будет то, как я уйду из жизни. Речь больше не идет о том, чтобы любой ценой выстоять, речь о том, как вести себя и продолжать жить в этой ситуации. Буду делать все, что нужно. Мои почки все еще болят, мочевой пузырь тоже не в порядке. Если получится, сделаю медицинское свидетельство. Мне рекомендуют для прикрытия подать заявление на должность при Еврейском совете. На прошлой неделе 180 человек по специальному разрешению были зачислены на работу и с тех пор, беспомощные, теснятся там целой толпой и, напоминая потерпевших кораблекрушение, как могут цепляются за дрейфующие обломки. Но я подобные действия считаю бессмысленными и нелогичными. Мне не по душе использовать какие-либо связи. И вообще, похоже, что там происходит много нечистого, что день ото дня растет озлобление против этого странного учреждения. А кроме того, все равно ведь попадешь в эту очередь, только немного позже.
Ну да, к этому времени англичане, пожалуй, могут быть уже здесь. Так говорят люди, еще питающие какие-то политические надежды. Думаю, что все надежды на внешний мир надо оставить и не предаваться никаким особым расчетам по поводу сроков и т. д.
А теперь пойду накрывать на стол.
Воскресная утренняя молитва [12 июля 1942]. Бог мой, какие тяжелые времена. Сегодня ночью впервые я лежала в темноте с воспаленными глазами и передо мной проносилось множество картин человеческого горя. Пообещаю тебе что-то, Господи, что-то небольшое: я не буду вешать на сегодняшний день тяжелый груз своих беспокойств о будущем, но для этого необходима тренировка. Для каждого дня довольно своих забот. Я хочу помочь тебе, Господи, чтобы ты не покинул меня, но я не могу ни за что поручиться. Только одно становится для меня все ясней: ты помочь нам не можешь, это мы должны помочь тебе, и таким образом в конце концов поможем самим себе. Спасти, Господи, частицу тебя в нас самих — это единственное, от этого все зависит. И, может быть, мы сможем попытаться воскресить тебя в измученных сердцах других людей. Да, Господи, и в том, что сейчас происходит, ты, кажется, тоже не многое в состоянии изменить, теперь все это стало нашей жизнью. Я не требую от тебя никакого отчета, это ты к нему позже призовешь всех нас. Чуть ли не с каждым ударом сердца мне становится понятней, что ты не можешь нам помочь, что это мы должны помогать тебе и защищать твое обитание в нас вплоть до самого конца. Есть люди, они действительно есть, до последнего момента беспокоящиеся о сохранности своего пылесоса и столового серебра вместо того, чтобы заботиться о тебе, Господи. И есть люди, желающие спасти только свое тело, представляющее собой не что иное, как вместилище нашего ожесточения и тысячи страхов. Они говорят: «Я не попадусь в их когти», забывая при этом, что не могут быть ни в чьих когтях, пока находятся в твоих руках. Мой разговор с тобой постепенно успокаивает меня. В скором будущем будет еще очень много разговоров с тобой, и таким образом я не дам тебе покинуть меня. Ты, Господи, когда моя вера недостаточно питает тебя, видимо, тоже переживаешь скудные времена. Но поверь мне, я буду продолжать служить тебе, останусь тебе верна и не прогоню тебя из своей души.
Господи, я чувствую в себе достаточно сил для большого, героического страдания. Меня скорее пугают тысячи ежедневных маленьких забот, нападающих порой, как кусающие паразиты. Ну вот, и тогда, в отчаянии, я немного расчесываю кожу и заново каждый день говорю себе: «Пока что ты в безопасности. Тебя, как часто надеваемое, хорошо знакомое платье, окружают надежные стены гостеприимного дома. У тебя достаточно еды, и ночью тебя ждет постель с белой простыней и теплым одеялом. Значит, сегодня тебе не нужно ни одного атома твоих сил тратить на маленькие материальные беспокойства. Используй каждую минуту этого дня ему же во благо. Преврати его в твердый камень фундамента, на который смогут опереться бедные, страшные дни будущего».
Жасмин за моим домом, разоренный дождем и ветрами последних дней, разбросал по грязным, черным лужам на низкой крыше гаража свои белые лепестки. Но когда-нибудь он снова расцветет во мне, расцветет так же щедро и нежно, как цвел всегда. И аромат его, Господи, распространится вокруг твоего жилища. Видишь, как я забочусь о тебе. Я приношу тебе в это штормовое, серое воскресное утро не только свои слезы и страшные предчувствия, я приношу тебе даже благоухающий жасмин. Я буду приносить тебе все встречающиеся на моем пути цветы, так что в конце концов их соберется целая гора. Тебе должно быть у меня так хорошо, как это только возможно. Чтобы привести лишь какой-нибудь пример: если бы я была заключена в тесной камере с маленьким зарешеченным окном и мимо него проплывало облако, я принесла бы это облако тебе, Господи; во всяком случае, пока бы мне достало на это силы. Не могу ни за что поручиться, но у меня, как ты мог заметить, самые лучшие намерения.
А сейчас я отдамся этому дню. Встречусь со многими людьми, и меня, как вражеские солдаты неприступную крепость, будут атаковать злые слухи и угрозы.
14 июля [1942], вторник, вечер. Каждый должен жить в соответствии со своим стилем. Активное поведение во имя, так сказать, мнимого спасения кажется мне таким бессмысленным, я сразу становлюсь беспокойной и несчастной. Заявление в Еврейский совет с просьбой о работе, написанное мной по настоятельной рекомендации Яапа, вывело меня сегодня из состояния покоя и равновесия. Словно это в какой-то мере был недостойный поступок. Словно после кораблекрушения в бескрайнем океане толкаться вокруг дрейфующего обломка корабля. И спасется тот, кто, оттолкнув другого в сторону, даст ему утонуть. Это все так недостойно, и мне отвратительна эта возня. Я принадлежу к людям, которые, лежа на спине, лучше еще мгновение с поднятыми в небо глазами будут плыть, а потом с покорным хладнокровием утонут в океане. Все равно я не могу по-другому. Я постоянно сражаюсь с демонами внутри себя, сражаюсь посреди тысячи напуганных людей, против которых сражаются дикие и одновременно как лед холодные фанатики, желающие нашей гибели. Нет, это не мое занятие. Не знаю почему, но мне не страшно, я так спокойна, и порой мне кажется, будто я стою высоко наверху, на башне дворца истории, стою и обозреваю далекий ландшафт. Переживаемый нами сейчас фрагмент истории я могу перенести, не будучи им сломленной. Я точно вижу, что происходит, и при этом сохраняю ясную голову. Иногда, правда, словно слой пепла ложится на мое сердце. И тогда я вижу, как увядает, исчезает мое лицо, а за моими серыми чертами, шатаясь, одно за другим падают в бездну столетия. Все расплывается перед глазами, и сердце покидают все надежды. Это только мгновения, я сразу же овладеваю собой, голова снова становится ясной, и я, не поддавшаяся разрушению, могу вносить свою лепту в историю. Если, однажды начав бродить за руку с Богом, ты продолжаешь это делать, тогда вся твоя жизнь превращается в сплошное странствие. Удивительное чувство.
Я понимаю небольшой период истории и часть людей. Пишу сейчас неохотно. Кажется, что под моей рукой слова мгновенно тускнеют, стареют и требуются новые слова, которым еще долго не быть рожденными.
Если бы я могла записать многое из того, что думаю и чувствую и что мне молниеносно становится понятным о жизни, людях и Боге, — могло бы получиться что-то грандиозное, я уверена в этом. Нужно, постоянно тренируя свое терпение, дать возможность созреть всему, что во мне есть.
Мы слишком далеко заходим в страхах за свое жалкое тело. А где-то в углу усыхает наш дух, этот забытый нами дух. Живем неправильно, ведем себя недостойно. Имеем слишком мало исторического сознания. Правда, имея его, можно тоже погибнуть. Во мне ни к кому нет ненависти. Нет ожесточения. Если однажды в тебе расцвела любовь ко всем людям, она вырастает во что-то необъятное.
Многие, если бы знали, как я чувствую и думаю, назвали бы меня чуждающейся действительности дурой. И все-таки я живу в той действительности, которую приносит мне каждый день. Западный человек не воспринимает страдание как нечто относящееся к жизни. И поэтому он из страдания никогда не черпает позитивные силы. Хочу снова отыскать несколько фраз из письма Ратенау, которые я для себя когда-то переписала. Вот они. Позже мне будет этого не хватать: нужно лишь протянуть руку, и уже найдены слова и фрагменты, которые в этот момент хочет вобрать в себя моя душа. Нужно все нести в себе. Нужно уметь жить и без книг, и без чего угодно другого. Но всегда будет маленький видимый кусочек неба, и всегда вокруг меня будет место для сложенных в молитве рук.
Сейчас 11.30 ночи. Вейл берет на плечи слишком тяжелый для его щуплой спины рюкзак и пешком идет на вокзал. Я иду с ним. Этой ночью глаза вообще не должны закрываться, нужно только молиться.
Среда [15 июля 1942], утро. Видимо, вчерашней ночью я все же недостаточно молилась. Во мне только тогда разыгралась захлестнувшая меня буря, когда утром я прочла его короткое письмо. Я как раз была занята подготовкой стола к завтраку, когда вдруг прервала это, остановилась посреди комнаты, сложила руки, низко опустила голову, и слезы, долго сдерживаемые мною слезы потекли по лицу. И я почувствовала столько любви, сострадания и нежности, столько внутренних сил, что вскоре мне стало легче. Читая его письмо, я ощущала в себе глубочайшую серьезность.