Я останусь, если хочешь
Шрифт:
– А ты мне напоминаешь одну стерву, которая влезла в чужую семью, – шипит он.
Тут дверь распахивается и в кабинет вваливается толстяк с размалеванной хихикающей пьяненькой девушкой, искусно надувающей пузыри из жвачки. Толстяк усаживает девушку на стул рядом с сержантом, смотрит на часы и, сцепив пальцы на животе, переводит выжидательный взгляд с Наливайко на ехидного.
Ехидный сдвигает брови, и на его переносице образовываются две глубокие складки.
– Значит, протокол составлен… – бурчит он.
– Да, – отвечает лейтенант, – но у Рудько нет с собой документов.
Глаза ехидного вспыхивают злорадством.
– Тогда задерживай до выяснения личности.
– Документы сейчас привезут.
– Привезут? Ну… ладно. – Ехидный почесывает подбородок. – Отпустишь Рудько, экспертиза ничего не дала. – Он поворачивается к Наде. – Повезло тебе. – Он снова сдвигает брови, слезает со стола и, наклонившись, бросает ей в лицо: – Я бы тебе впаял пожизненное, чтоб запомнила: семья – это святое.
Да, семья – это святое, но у нее нет семьи, она не знает, что это. Надя уже много лет не достает из шкафа семейный альбом, потому что боится порвать все фотографии. Почти все. А когда-то они с Валеркой мечтали о настоящей семье, прекрасной, счастливой. В ней с нетерпением ждут твоего появления на свет и принимают таким, какой ты есть; дарят любовь и учат любить, защищают и учат защищаться; делятся болью и радостью, печалью и сомнениями, говорят все, что хочешь, без страха быть непонятым и отвергнутым. А когда уезжаешь, каждое мгновение жизни озаряется присутствием пусть далекой, но твоей семьи, родной и неповторимой, и радостью пусть короткого, но возвращения, радостью набраться сил из своего источника, гордостью за крепкие корни. В юности они поклялись, что не расстанутся, будут помогать друг другу и никогда не обидят своих детей… Как давно это было… А может, и не было вовсе?..
Ехидный проводит по лицу Нади взглядом-лезвием, шипит:
– Такую тварь надо изолировать от нормальных людей, – и выходит из кабинета.
Девушка, сидящая возле двери, надувает большой пузырь, и он с шумом лопается, залепив ее рот и полщеки белесой пленкой. Толстяк сердито смотрит на девушку – та, ухмыляясь, быстро слизывает жвачку и начинает громко чавкать.
– Он так со всеми, – хихикает девушка, обращаясь к Наде, – от него недавно жена ушла к любовнику, вот он и цепляется к кому ни попадя.
– Молчать! – приказывает Наливайко.
– Ты чего, начальник? – с обидой спрашивает девушка. – Это жизнь, мы все живые люди. – Она таращит глаза и выразительно пожимает остренькими плечиками, проступающими сквозь довольно плотную кофту. – Можно подумать, у него одного проблемы, – хмыкает она, – у меня вот тоже куча проблем…
– Замолчи, а то будет две кучи, – беззлобно грозит ей Наливайко.
Девушка театрально вздыхает, перестает чавкать и снова с увлечением надувает пузыри.
…Мы все живые люди.
Надя смотрит на увеличивающийся пузырь и вдруг осознает, что натворила. Натворила потому, что последнее время не чувствовала себя живой. Топчась у входа в ресторан, она понимала: если она прямо сейчас не войдет внутрь, не поговорит, ее сердце разорвется от напряжения. Она не должна терпеть, нет… Они не имели права так с ней… Они снова ее убили, она снова умерла, как тогда, в юности, под старым дубом.
Три дня она умирала в ожидании Бориса, и сейчас в комнате с зарешеченным окном сидит не Надя, а кто-то чужой, с разбитым вдребезги сердцем и пустотой в душе от всего этого ужаса, и в ушах слышатся бабушкины слова: «Никому не верь».
А она поверила.
Кроме «никому не верь», бабушка и мама еще много чего говорили. Надя их слушала, и в ее голове «настраивалась антенна», улавливавшая крошечные вибрации правды, лжи, хитрости, обмана и насмешки. Впервые она довольно ясно ощутила такую способность лет в семь – к ним заглянула соседка и пригласила на день рождения, а Надя не то чтобы услышала, а почувствовала вместо «Ждем вас» «Лучше б вы не пришли!» – и сказала об этом маме. Мама ответила, что надо пойти, раз пригласили, а то люди обидятся – в деревне не принято обижать соседей. Деревня – это особый мир, живущий по своим законам. Здесь любят сплетничать ради сплетен – надо же как-то жизнь разнообразить! От скуки сталкивают лбами родных, чужих, соседей, а потом наблюдают за разыгравшимся спектаклем. Хорошо, если все заканчивается бранью да мордобоем, а не трагедией. Еще до рождения Нади одну девушку довели до самоубийства, и где-то с год сплетни, связанные с адюльтером – так говорит Лариса Никитична, она когда-то была учительницей, – не появлялись. Но люди-то живые, хочется побыть в центре внимания даже ценой сплетни, чужого горя, и потихоньку все возобновилось – снова стали лезть не в свое дело, судачить и раздувать из мухи слона при первой же возможности. И всем было невдомек, не доходило до некоторых, измученных каждодневной суетой и борьбой за выживание, что даже одно пусть не лживое, а самое что ни на есть правдивое слово, сказанное из лучших побуждений, вызовет всплеск эмоций, способный перерасти в цунами. Доброжелатель уже забыл о слове, о всплеске, а цунами растет, набирает силу и безжалостно сбрасывает на обочину жизни поколение за поколением ранее счастливой семьи. Никто уже не помнит, с чего все началось, а только разводят руками: «Такова жизнь…» Никто не помнит, что в начале было слово. Очень плохое слово.
Вот в такой деревне на пятьдесят восемь дворов в год Чернобыля в семье Саши и Ирины, только что закончивших школу, родилась Надя. С молоком матери впитала она главный закон деревни: нравится тебе жизнь, не нравится – терпи, другой не будет. Нравится тебе сосед, не нравится – терпи, когда-то придется обратиться за помощью, обязательно. Так деревня устроена, она – твой мир. Нравится он тебе, не нравится – терпи, другого не будет.
Ей пяти лет не было, когда отец – он пил – ушел и не вернулся. С ним ушла и не вернулась Найда, овчарка, пропали все деньги и два маминых кольца. Надя не сильно печалилась, ей даже хорошо стало – по вечерам в доме тихо, чисто, ей не надо забиваться в угол и руками зажимать уши, не надо собирать на полу осколки посуды, смотреть, как мама плачет, и самой глотать слезы. Потом в доме появился Андрей Дударев, худой до ужаса, мама познакомилась с ним в автобусе. Он воевал в Афганистане, был ранен в живот, его контузило; у него много друзей, они к нему часто приезжают, и он к ним ездит. У него есть инвалидная книжка. Он любит плавать, а к питьевой воде относится с непонятным селянам трепетом – если кто оставит колонку незакрытой, подойдет и закроет. Еще он отсидел срок за убийство – из-за этого некоторые соседи его побаиваются и перестали к ним заходить. Он сильно похудел в колонии, но теперь поправился и мама жутко заботится о его питании, чтобы ел часто и понемногу; она дает ему с собой контейнеры с салатами, баночку с супом, чтоб всухомятку не ел. Он совсем не толстый, стройный. Надя удивлялась: как он мог убить? На войне – да, а так… Он добрый. Он отомстил за друга, вот и сел. Несмотря на больной живот – его ранило, – он может выпить. Это бывает очень редко, но напивается он до потери сознания. Он хороший столяр, работает «на людей», крыши чинит, мебель собирает – ни от какой работы не отказывается, если надо – огород вскопает, дерево спилит. И еще он хорошо разбирается в машинах. Заглянет под капот – и сразу скажет, что к чему.
Вскоре после приезда Андрея, теплым майским воскресным днем, на улице появился рыженький веснушчатый юноша с огромным рюкзаком цвета хаки – с такими мужики на рыбалку ходят – и объемной дорожной сумкой. Народ привстал со скамеек и, гадая, к кому он приехал, с нетерпением ждал, у чьих ворот остановится. Парень остановился посреди улицы. К нему подбежала Лариса Никитична и спросила, кого он ищет.
Он искал Андрея. Самого его звали Валерка, было ему пятнадцать лет, а Андрей приходился ему отцом. Андрей такому повороту событий очень обрадовался, а Надина мама – нет. Надя тоже очень обрадовалась, потому что мальчик ей понравился, а когда их глаза встретились, ее сердечко екнуло. Впервые в жизни… Она зарделась и стала тереть щеки, будто они чешутся, будто из-за этого покраснели. Из разговора матери и отчима Надя поняла, что бабушка мальчика письмом предупредила Андрея, что больше не собирается воспитывать внука. Мол, если Андрей будет присылать денег в два раза больше, то она еще подумает, а так – извините. Одно дело, когда Андрей сидел в тюрьме, а теперь пусть с новой женой сами воспитывают.
Валерка с неделю не разговаривал, поест – и прочь со двора. В школу он не пошел, потому что до окончания учебного года оставалась неделя, приехал он без табеля, только со свидетельством о рождении – из-за этого мама с отчимом тоже ругались. Еще они ругались из-за того, где угол Валерке выделить. Надя слушала и думала: в ее комнате два окна, можно комнату перегородить, и получится две, пусть маленькие, но отдельные. Она сказала матери, та скривилась:
– Это считай в одной комнате с мужиком…
Но деваться некуда – не выбрасывать же пацана на улицу, – и Надину комнату перегородили досками, оклеили обоями, а на дверной проем повесили штору. Кровать дала Никитична – железную, с хорошими пружинами, а за два месяца Андрей собрал небольшой шкафчик для одежды и письменный стол.
– Пару лет, и он уедет, – говаривала мама соседкам. И Наде на ухо: – Смотри мне, девка!
И пальцем перед носом машет.
Постепенно Валерка оттаял, и Надя увидела в нем стеснительного, доброго и смышленого парня. Они быстро привязались друг к другу, но в привязанности этой таилась боль – Ирина все время напоминала Валерке, что он своей матери не нужен.