Я — сын палача. Воспоминания
Шрифт:
Кружок поэтической самодеятельности областного масштаба. Вел его, руководил им маленького роста крымский поэт Борис Серман — добрый и независтливый человек. Неплохие военные стихи, хотя и без той пронзительности, что у Гудзенко, кровь чужую из-под ногтей после боя не выковыривал. И достаточно тонкая, при всей его внешней неказистости, лирика.
Относительно стабильный состав лито. Три корифея: этот самый Владик — молодой поэт номер один, Жора Самченко и Володя Лен-цов. Ленцов и Жора позже перебрались оба в Москву, выпустили по десять или двадцать сборников стихов каждый и получили какие-то не слишком громкие литературные должности.
Между прочим, Жору я знал раньше. В интервале между двумя моими арестами он ухаживал за моей сестрой Светланой. До чего у них дело дошло, представления не имею, но позже Света шарахалась от одного его имени. Он был студентом-медиком и гимнастом. Небольшого роста, в гимнастике высоких не держат, с рельефной мускулатурой, играющими на щеках волевыми желваками и ярким румянцем. Не люблю такого рода людей, у которых воля превалирует перед всеми другими совершенствами… Он безостановочно делал, строил себя. Жора не улыбался, он разрешал себе улыбнуться, не говорил, а, заикаясь, цедил слова, просверливая собеседника темными глазами. Стихи его с рваным ритмом, бьющей, клокочущей, но едва различимой мыслью (это я уже встречал в лагере у Родиона Гудзенко, но у того эмоции скрывали мысль, но мысль-то была), какое-то натужное подражание Маяковскому. Через пару лет он всем подряд говорил, признавался, что был «под Маяковским», но теперь все — «Блок перебил Маяковского». И показывал руками один и два метра от земли.
Сменил имя:
— Мои друзья называют меня Егор, враги — Жора.
Когда я назвал своего второго сына Георгий, Егорка, моя сестра Светлана с возмущением писала:
— Ты что, забыл, что Жора Самченко переделал свое имя и тоже стал Егором.
Я ответил, что Жора как был Жорой, так Жорой и умрет, он мало значит в моей жизни, годами его не вспоминаю. Не вспомнил и в этом случае, когда придумывал имя сыну. От него, от Жоры Самченко, имя Егор для меня совершенно чисто.
Ленцов был попроще. Он и в жизни был простой, упрощенный какой-то, как лапоть. Даже когда хитрил. Он старался пристреливать за нашими девочками, но они его сторонились, за два года достаточно близкого знакомства так и не узнал, кого он имеет в виду в своих лирических стихах. Хотя…
Его первый сборничек стихов назывался «Доверие». Угадал тему. В стране тотального недоверия, чудовищной паранойной подозрительности так книжку невинную назвал.
У меня трудности с критериями поэтичности. Некоторые стихи просто вышибают из меня слезы вне зависимости от темы, от содержания. Видимо, не только у меня. Вот у классиков: «Над вымыслом слезами обольюсь» и «Есть речи — значенье темно иль ничтожно». Но их без волненья читать невозможно! Неудержимо плачу над стихами до сих пор. К сожалению, все больше. Старческое.
Стихи, которые вышибают слезы, — гениальные стихи. Пушкин. Но это редко, менее одного процента. А весь основной массив поэзии располагается между этим мини-процентом и откровенным графоманством. Там и Симонов с Сурковым, Кирсанов с Твардовским, Асеев с Рождественским, не говоря уж о многих тысячах, легионах поэтов нашей федерации, которые, не зная деградации, пишут ежедневно миллионы стихов.
Стихи, конечно, стихи! Ритмы, рифмы, мысли кое-какие, то-се, чувства-образы — все есть. Но не берет.
В тексте прозы перевернешь страницу, а там столбиком строки стихов, я начинаю читать прямо с них. Обчитываю это место вокруг. Многие стихи, большинство, не могу дочитать до конца. В смысле не хочу. Ясно, что не захлебнусь от восторга, от радости за чью-то гениальную удачу, не заплачу. Не захочу запомнить на всю жизнь.
Получше, когда забавно, но самоделка.
В лучшем случае — мозгоделка. Как у Маяковского: «Все входящие срифмуют впечатления, и печатают в журнале в исходящем». Володя Ленцов, Жора Самченко, это о них.
У Владика как раз встречались острые, пронзительные строчки, покруче среднего уровня, но он был не притязателен, не требователен к себе. Он в юности выдумал и сформулировал для себя теорию «малых рейтингов». Мне она никогда не была симпатичной, я по натуре совсем другой.
Другой уровень амбиций. Поэтому в изложении я не смогу быть точным, скорей предвзятым. Согласно теории Владика, надо жить так и там, где ты исключительно, максимально хорош, и не нужно лезть туда, откуда могут поступить опровержения. Если ты лучше всех во дворе играешь в шахматы, играй в шахматы во дворе. Если лучше всех на всей улице, оставайся чемпионом улицы, не суйся дальше. Будь лучшим на селе и гордись этим, уходи из города, если ты не можешь быть там более чем вторым. Если ты не Пушкин, пиши стихи в журнал, в областную газету, в заводскую стенгазету, в конце концов. Если ты не Мэлор Стуруа, иди в редакцию газеты степного района Крыма, где Владик и проработал больше двадцати лет. Радуйся тому малому, чего можешь достичь, не тянись за лучшим, чтобы тебя не огорчили, не обескуражили.
Мудро? Как хотите.
Я рассказал коротко о корифеях лито, тех, кто уже печатался. Остальные члены были заурядными любителями, на уровне именно заводской стенгазеты.
При советской власти сложился и был канонизирован официальный стереотип подлинно советской поэзии: национальной по содержанию и социалистической по форме. Вопрос о том, что такое образцовая поэзия, решался на уровне Политбюро. Там же многознавцы назначали лучшего поэта нашей эпохи. Стихи должны были быть с рифмой. Верлибры, а того хуже — белые стихи, были скрытой контрреволюцией. В одной, отдельно взятой отрасли труда. Никакой игры ритмами, советский человек дышит ровно и свободно.
Список тем, уровень пафосности утверждали в специальной организации. Сонеты, мадригалы, рондо и прочие формы не запрещались, но уж и не поощрялись тем более.
Маяковский хотел, чтоб к штыку приравняли перо, вот стихи и строились по ранжиру, в ряды. Как он сам писал: «Левой, левой!» Конечно, стихи.
Но какие-то армейские, строевые.
Стихи-марши, стихи-гимны, оды, кантаты.
Все то же прокрустово равенство коммунизма. Люди иногда и до сих пор думают, что коммунизм — это некое сказочное изобилие. Когда всего много, а очереди нет. Это не коммунизм, это Америка.
А коммунизм — это загон, неважно, большой ли по размеру. Важно количество ограничений и строгость их соблюдения. Чем уже, жестче сфера деятельности, по-простому говоря — зона, чем поднад-зорнее козлы, что пасутся в ней, тем более коммунизм.
Учет и контроль! За это отвечает передовой отряд — чекисты. Коммунистический режим — это запрет! Низзззя! Главная заповедь коммунизма.
Не до жиру, не до изобилия, не распрыгались бы только на малой-то тесной площадке. Наступает всеобщее равенство, развитой коммунизм.
Тоже и в поэзии. Не в формализме даже, не в сонетах дело, их можно и разрешить, разрешать нельзя. Схема получилась грубая, в жизни тоньше. Иногда можно и надо разрешать, и даже поощрять, но с оглядкой. Тут разрешили — значит здесь надо форточку притворить, тут ступеньку, как в той камере смертников, тут общий заборчик, а этому вообще кислород перекрыть. Хорошо бы так изобрести, чтобы люди и дышать могли только по разрешению. Кому разрешили, тот с первым вдохом-выдохом должен выкрикнуть благодарность партии и правительству за свободу дышать. И что-нибудь о счастье жить и работать. Разве не так было? Разве были другие стихи?