Я твой бессменный арестант
Шрифт:
— У церкви сшибал? — хмуро спросил опытный Никола, недовольно оглядывая мизерное подношение.
— Ага, — сдержанно ответил Горбатый, искательно глянув на предводителя. Ничего оправдательного не придумал и, решившись, возбужденно заговорил:
— Нищих на паперти, — не разгрести! Я в сторонке. Запахнул полуперденчик, согнулся, зырю! — Горбатый скорчился, став еще меньше, и скривил сизую образину. — Канючу:
Жил я когда-то С мамой и с отцом, Жил, как вы, богато. Все прошло как сон. А теперь я хилый По дворам сную, Прошу: «Дайте милость!» Песенку пою.— Сбоку — фря! Роскошная, буфера — во! За версту духами шибает. Торк мне что-то, я и в толк не возьму? … Ридикюль открыт, а там гроши пачками!
— Упустил, гад! Рванул бы и деру!
— С фраерюгой шла, сука! А то б… Пожалела таки, раскошелилась. Отвалила вот. Горбатый стискивал в кулаке деньги, радостно и немного обеспокоенно.
— Зажал? Много там? — потянулся к нему Никола и внезапно коротким движением перехватил цыплячью лапку счастливца. Без видимых усилий разжал кулачок и прикарманил все, без дележа.
— Отдай! — безнадежно канючил Горбатый, еще минуту назад такой довольный. Видимо не впервые постигая горькую меру своей хвастливой болтливости, он плакал злыми слезами и грозил:
— Сорвусь к фиговой матери!
— Попутный ветер в жопу дует!
— До весны покантуюсь. Потеплеет, ничто не удержит!
И впрямь, чего он здесь застрял? На воле запросто бы прожил. Хлеб зашибает, никто больше этого не может, как ни натаскивает их Никола, как ни усердствуют они в учебе, шмоная наши пустые и дырявые карманы. Сбежал бы Горбатый, было б здорово! И нам, и ему!
— Подкинь хоть рубчик!
— Чо, чо? — Топорная морда Николы угрожающе напряглась.
— Через плечо, не горячо!? — забрехал Горбатый, но в его брехе ясно слышались покорные нотки.
По углам открыто и втихаря вершили обмен и дележ. Препирались и ссорились, пытаясь за фантики, гнилую картошку и жмых выжилить законную шамовку: пайку или бацило. Торжище длилось недолго. Скудные трофеи разбежались по карманам.
Никола свежевал чинарики, ссыпал табак и махру, иногда восклицая:
— Во надыбал! Не раскурена! Живут же черти!
Притихший Горбатый что-то писал, усердно мусоля языком химический карандаш.
— Донос намарал? — полюбопытствовал Никола.
— Не, Святое Письмо.
— Просвети-ка!
Запинаясь, Горбатый прочел:
— «Святое Письмо. Мальчик, двенадцати лет, увидел Бога в белой ризе. Сказал Бог: ‘Передай это письмо. Ты получишь счастье.’ Молитесь Богу, Святому Духу! Не забывайте Святую Богородицу! Не обижайте нищих! Одна семья передала письмо, девять раз переписывая. Получила счастье. Другая порвала, получила неизлечимую болезнь. Передавайте письмо, кому желаете счастья, и загадайте желание. Исполнится через тридцать шесть дней. Продержишь письмо три недели, получишь горе. Слава Святому Духу! Аминь!»
— Перепишу девять раз. Молиться буду, свечу поставлю. Распрямит Бог, в монахи постригусь.
— Тоже мне, святоша! Вали к врачу!
— Не учи ученого … Вали сам, пентюх!
— Или к знахарке. Заговорит, заворожит.
Набожный Горбатый насторожился, но, подумав, сказал:
— Не бывает такого. Только Бог может распрямить.
И продолжал писать.
За столом резались в фантики на щелбаны. Сколько я их наполучал! Прижмурившись, покорно подставлял лоб, убеждая себя, что это в последний раз, и больше ввязываться в игру не буду. Не удерживался и заводил по новой.
Потертые, вывалянные в карманах конфетные обертки! Единственное развлечение тех дней. Они были необыкновенно дороги и желанны не меньше, чем конфеты домашним детям. Мы внюхивались в их слабенький вольный аромат, вчитывались в названия. Будь то вощеная бумажка из-под барбариски или белая плотная обертка с аляповатым рисунком, мы одинаково берегли их. Они составляли все наше достояние. Мы складывали их квадратиками и подбрасывали ударом ладони о край стола. Пестрой бабочкой взмывал фантик вверх и, опустившись, накрывал такой же квадратик соперника. Иные драки вспыхивали из-за одного неподеленного фантика. Побежденному заламывали руки и устраивали тотальный шмон, изымая накопленное богатство, если таковое находилось. Фантики старели, теряли свой лоск, но не свою ценность. За неимением денег в карты играли на те же фантики.
За бумажными ценностями — не простая жизнь.
Дальше в зиму — скуднее фарт заготовителей дров. Постепенно Никола наложил лапу на все их находки и подаяния. За утайку грозил мордобой и отлучение от артели дровоколов.
Скудность добычи и приемнитского рациона разжигали воображение. Не заладилось с трофеями помоек, — нет ничего проще, чем загнуть что-нибудь криминально-восторженное, пережитое или подслушанное в мутных толках грозной поры.
Вся атмосфера разговоров в группе была пропитана упоительными легендами о лихих налетчиках и грабежах с чудо отмычками и зэковскими фомками, о пальбе из обрезов и «пушек» по ментам, о черепах предателей, проломленных велоцепями и матросскими бляхами с напаянной свинчаткой, о малинах и хазах, где золото гребут лопатами.
Карманы блатных представлялись распухшими от похищенных перстней с бесценными брильянтами и гирлянд «рыжих бочат»-золотых часов на толстых, золотых же, цепях. Беззаветно преданных уркоганок воры обряжали в уворованные шелка и бархат, роскошные меха и парчевые туфельки, дарили им браслеты и побрякушки царского червонного золота. Сами воры щеголяли шикарными бостоновыми костюмчиками и скрипучими сапожками гармошкой; во рту — неизменная золотая фикса. Тюрьма им дом родной, где можно отдохнуть и набраться сил.
Светлое будущее сияло всем. Только не сверни с праведной дорожки, будь безгранично и неколебимо предан правому делу. А кто не с ними, тот против, тот враг, лягавый мент. Сомнения в правильности таких воззрений или иные представления о жизни законного статуса не имели и никогда вслух не высказывались.
У Николы и его приятелей желание и готовность пойти на настоящее дело били через край, но по причине всеобщей нищеты высмотреть что-либо подходящее не удавалось. Пока до грабежа не дошло, любые мизерные кражи смаковались и обсасывались с не меньшим вдохновением, чем бандитские налеты мокрушников на нэпманские золотые россыпи, припрятанные в тайниках старых питерских квартир. В воображаемые роли входили как в настоящие и тогда искренне, развязно орали «Гоп со Смыком».
Горланили не только блатную похабщину, но и немыслимое на воле:
— Союз нерушимый, голодный и вшивый …
В отличие от мира взрослых, в наших общениях не было официально недозволенных тем, запретных границ. Вспоминались не только наши колонии и спецшколы, но и немецкие концлагеря и приюты. Сравнивали, где лучше баланда, откуда проще бежать. Хвастались, кто больше сменил фамилий и имен. Рекордсменом был Никола Большой; божился, что записан под тринадцатой фамилией, а настоящую оставил в колонии имени Горького еще до войны.