Японский любовник
Шрифт:
— Почему вы мне сами не расскажете, бабушка? — попросил Сет. — У меня нет ни задатков сыщика, ни желания за вами следить!
Чашечка с чаем угрожала вывалиться из дрожащей руки Альмы, внук забрал ее и поставил на стол. Первый гнев рассеялся, его место заняло страшное изнеможение, бессознательное желание освободиться, признать перед внуком свои ошибки, рассказать, что она изъедена изнутри, постепенно умирает, — да и в добрый час, ведь она больше не справляется со своей усталостью, а умрет довольная и влюбленная, это больше, чем можно просить в восемьдесят с лишним лет, после большой жизни, большой любви и стольких проглоченных слез.
— Позови Ирину. Я не хочу повторять дважды, — сказала она Сету.
Ирина получила эсэмэску, когда сидела в кабинете Ганса Фогта вместе с Кэтрин Хоуп, Лупитой Фариас, главной сиделкой и главной медсестрой: они обсуждали вопрос добровольного ухода — эвфемизм, заменяющий термин «самоубийство», запрещенный директором. Обсуждался случай Хелен Демпси, третий уровень, восемьдесят девять лет, рецидивирующий рак, без семьи и без сил для прохождения очередной химиотерапии. Согласно инструкциям, содержимое вводится вместе с алкоголем и конец наступает мирно, во сне. «Это, наверно, барбитураты», — сказала Кэти. «Или крысиный яд», — добавила Лупита. Директор желал знать, как, черт побери, Хелен Демпси это заказала, так что никто не узнал; вообще-то, персонал должен быть начеку. Было бы крайне нежелательно, чтобы поползли слухи о самоубийцах в Ларк-Хаус, это обернется катастрофой для репутации заведения. В случае подозрительных смертей, как это было с Жаком Девином, персонал старался избегать скрупулезного расследования — подробности лучше было не вскрывать. Служащие обвиняли во всем призраки Эмили и ее сына, которые забирали к себе отчаявшихся, потому что всякий раз, как кто-нибудь умирал, будь то по естественной или незаконной причине, гаитянин Жан-Даниэль неизменно наталкивался на девушку под розовым тюлем и ее несчастного отпрыска. От этих встреч волосы у него вставали дыбом. Жан-Даниэль просил, чтобы в Ларк-Хаус пригласили его соотечественницу, парикмахершу по мирской профессии и жрицу вуду по призванию, которая может отправить мать и дитя в иной мир, где им и надлежит пребывать, но у Ганса Фогта не было в бюджете средств на такие расходы: он и так с трудом поддерживал общину на плаву с помощью сомнительных финансовых ухищрений. Ирина пребывала не в лучшем состоянии, чтобы обсуждать добровольный уход: девушка тихонько всхлипывала, потому что всего два дня назад держала на руках Неко, которому сделали милосердную инъекцию, положившую конец его старческим недугам. Альма и Сет не смогли проводить кота в последний путь — одна из-за скорби, другой из-за трусости. Они оставили Ирину в квартире одну встречать ветеринара. Приехал не доктор Каплет, у которого в последний момент возникли семейные проблемы, а нервная близорукая девушка с видом недавней студентки. И все-таки она проявила себя как умелый и сострадательный работник: кот начал похрапывать, не понимая, что это конец. Сет должен был отвезти труп на кладбище домашних животных, но пока Неко лежал в полиэтиленовом пакете в морозильнике Альмы. У Лупиты Фариас был знакомый мексиканский таксидермист, который мог сохранить его как живого, набитого паклей и со стеклянными глазами, или, наоборот, очистить и отполировать череп, водрузить его на маленький пьедестал в роли украшения. Лупита предложила Сету с Ириной устроить Альме сюрприз, но им показалось, что старушка не оценит такой жест должным образом.
«В Ларк-Хаус мы считаем своим долгом пресекать любые попытки добровольного ухода, это всем ясно?» в третий или четвертый раз объявил Ганс Фогт, устремив строгий, предупреждающий взгляд на Хоуп, потому что именно к ней приходили пациенты с хроническими болями, самые неблагополучные. Директор подозревал, и не без оснований, что эти женщины знают больше, чем готовы ему открыть. Когда Ирина увидела в телефоне сообщение от Сета, она перебила начальника: «Прошу прощения, мистер Фогт, это срочно». И заработала таким образом право убежать в пять часов, покинув директора на середине фразы.
Девушка застала Альму сидящей в постели, с укутанными шалью ногами — это внук ее так устроил, заметив, как она ослабела. Бледная, без помады на губах, она выглядела сгорбленной старушкой. «Откройте окно, в этом тонком боливийском воздухе я задыхаюсь», — попросила она. Ирина разъяснила Сету, что его бабушка не бредит, она имеет в виду нехватку воздуха, звон в ушах и слабость в теле, а похожие ощущения она испытывала много лет назад, когда страдала от горной болезни в Ла-Пасе, на высоте 3600 метров. Сет предположил, что сейчас такие симптомы связаны не с боливийским воздухом, а с лежащим в морозильнике котом.
Альма начала с того, что взяла с них клятву хранить ее тайны даже после смерти, а потом заново пересказала им всю историю, потому что решила, что лучше будет протянуть эту нить с самого начала. Она рассказала о прощании с родителями в Данцигском порту, о прибытии в Сан-Франциско и как она ухватила Натаниэля за руку, быть может предчувствуя, что никогда больше ее не выпустит; дальше был момент знакомства с Ичимеи — самый ценный из моментов, хранящихся в ее памяти, а потом началось продвижение по дороге прошлого — с такой прозрачной ясностью, как будто Альма читала вслух. Все сомнения Сета в здравомыслии бабушки разом исчезли. В течение трех прошедших лет, пока он вытягивал из нее материал для книги, Альма успела выказать свое повествовательное мастерство, чувство ритма и умение поддерживать напряжение, виртуозность в чередовании лучезарных и самых трагических эпизодов, света и тени, как на фотографиях Натаниэля Беласко, однако до того вечера Альма не давала внуку шанса восхититься ею в марафоне, где требовалось рассчитывать силы. С небольшими перерывами на чай и печенье Альма говорила в течение нескольких часов. Спустилась ночь, но никто даже не заметил: бабушка говорила, молодые внимали. Она рассказала о новой встрече с Ичимеи в двадцать два года, после двенадцати лет разлуки, проснувшаяся детская любовь столкнула их с неодолимой силой, хотя оба и знали, что эта любовь обречена — и действительно, она не продлилась и года. Страсть беспредельна и вечна в веках, говорила старушка, но обстоятельства и привычки все время меняются, и через шестьдесят лет трудно понять, почему препятствия, с которыми они тогда столкнулись, казались непреодолимыми. Если бы ей снова стать молодой, но знать о себе столько, сколько сейчас, она поступила бы точно так же, так и не решилась бы сделать ради Ичимеи решительный шаг, условности снова оказались бы сильнее; Альма никогда не была отважной и уважала правила. Свой единственный вызов она бросила в семьдесят восемь лет, когда покинула Си-Клифф и перебралась в Ларк-Хаус. В двадцать два года, предчувствуя, что времени им отпущено мало, они с Ичимеи упивались любовью, как будто хотели проглотить друг друга без остатка, но чем больше они себя изнуряли, тем ненасытнее становилось желание, и ошибается тот, кто сказал, что любой огонь рано или поздно потухнет: страсть может разгораться, как пожар, пока судьба не погасит ее в одночасье, но даже тогда остаются жаркие угли, готовые пылать, как только появится приток кислорода. Альма рассказала про Тихуану и про свадьбу с Натаниэлем и как протекли следующие семь лет, как она не увидела Ичимеи на похоронах свекра и подумала о нем без тоски, потому что не надеялась на новую встречу, а потом прошло еще семь лет, пока они не смогли наконец претворить любовь, которую делят до сих пор.
— Так, значит, бабушка, мой папа — не сын Натаниэля? А я в таком случае — внук Ичимеи? Говори наконец, я Фукуда или Беласко? — не выдержал Сет.
— Если бы ты был Фукуда, то был бы похож на японца, разве не так? Ты Беласко.
НЕРОДИВШИЙСЯ РЕБЕНОК
В первые месяцы после замужества Альма была так поглощена своей беременностью, что ярость на себя из-за отказа от Ичимеи сменилась терпимым ощущением неудобства, наподобие камушка в ботинке. Женщина погрузилась в коровье блаженство, укрылась в ласковой заботе Натаниэля и в предоставленном ей гнездышке. Хотя Марта и Сара уже принесли семье внуков, Лиллиан с Исааком ждали этого ребенка так, как будто он царских кровей, ведь он будет носить фамилию Беласко. Будущей матери выделили самую солнечную комнату с детской мебелью и героями Уолта Диснея, которых изобразил на стенах приглашенный из Лос-Анджелеса художник. Исаак и Лиллиан всячески обхаживали Альму, удовлетворяя ее малейшие прихоти. На шестом месяце она чересчур располнела, давление поднялось, по лицу высыпали пятна, ноги отяжелели, головная боль сделалась постоянной спутницей, туфли перестали налезать, так что приходилось расхаживать в пляжных шлепанцах; но с самого первого шевеления жизни в ее животе она влюбилась в носимое ею создание, которое не принадлежало ни Натаниэлю, ни Ичимеи, только ей одной. Альма хотела сына, чтобы назвать его Исааком и подарить свекру потомка, который продолжит род Беласко. Никто никогда не узнает что у него другая кровь, это она обещала Натяниэлю. Терзаемая чувством вины, женщина не забывала, что, если бы не вмешался Натаниэль, этот ребенок закончил бы свое существование на помойке в Тихуане. Одновременно с тем, как росла ее нежность к ребенку, рос и ужас перед переменами в ее теле, хотя Натаниэль и заверял, что она выглядит потрясающе, прекрасна как никогда, и продолжал закармливать апельсиновыми конфетами и другими вкусностями. Их отношения так и остались братско-сестринскими. Он, щеголеватый и чистоплотный, пользовался ванной рядом со своим кабинетом на другом краю дома и в присутствии Альмы не раздевался, зато она утратила всякий стыд перед ним, приняла всю нелепость своего состояния и делилась с мужем подробностями о самых низменных недомоганиях, о нервных срывах и страхах материнства, доверяясь ему, как никогда прежде. В этот период Альма нарушала заложенные отцом фундаментальные принципы: не жаловаться, не просить, никому не доверять. Натаниэль превратился в центр ее существования, под его крылом она чувствовала себя довольной, безопасной и нужной. И вот между ними возникла асимметричная близость, которая обоим казалась естественной, поскольку соответствовала их характерам. Если они когда-то и упоминали об этом перекосе, то чтобы договориться, что после родов, когда Альма придет в себя, они попробуют жить как нормальная супружеская чета, однако никто из двоих не горел желанием начинать. Между тем Альма отыскала для себя идеальное место, чтобы положить голову и подремать, — у Натаниэля на плече, под подбородком. «Ты свободен, можешь крутить с другими женщинами, Наг. Только прошу тебя хранить это в тайне, чтобы я не попала в унизительное положение»», — много раз говорила Альма, а он всегда отвечал поцелуем и шуткой. Хотя ей так и не удалось избавиться от следа, который Ичимеи оставил в ее душе и теле, она ревновала Натаниэля; за ним охотилось с полдюжнны женщин, и его женитьба, как виделось Альме, некоторых из них не отпугнет, а, наоборот, может подстегнуть.
Семья находилась в доме на озере Тахо, куда Беласко ездили зимой кататься на лыжах. Было одиннадцать утра, в гостиной пили горячий сидр, дожидаясь, когда снаружи уляжется буря, как вдруг на пороге появилась Альма, босая и в ночной рубашке, нетвердо стоящая на ногах. Лиллиан кинулась поддержать невестку, но та отстранилась, пытаясь сфокусировать взгляд.
«Передайте моему брату Самуэлго, что у меня мозги закипели», — пробормотала она. Исаак стал звать Натаниэля, попробовал усадить ее на диван, но Альма как будто приросла к полу; она стояла, тяжелая как тумба, обхватив голову двумя руками и неся околесицу про Самуэля, Польшу и бриллианты за подкладкой пальто. Натаниэль подошел вовремя, чтобы увидеть, как его жена затряслась в конвульсиях и рухнула без чувств.
Приступ эклампсии случился на двадцать девятой неделе беременности и продлился минуту и пятнадцать секунд. Никто из троих присутствовавших при этом не понял, что происходит, — Беласко решили, что это эпилепсия: Натаниэль догадался только уложить Альму на бок, удерживать, чтобы она ничего себе не повредила, и при помощи ложки не давать закрыть рот. Страшные конвульсии вскоре прекратились, женщина проснулась изможденной и потерянной, не понимала, где находится и кто рядом с ней, подвывала от головной боли и спазмов в животе. Ее отнесли в машину, укутали одеялами и, скользя на обледенелой дороге, доставили в больницу, где дежурный врач, специалист по переломам и ушибам лыжников, не знал, что с ней делать, — только попытался понизить давление. «Скорая помощь» ехала от Сан-Франциско до Тахо семь часов, преодолевая шквалистый ветер и опасности на скользкой дороге. Когда наконец Альму осмотрел акушер, он предупредил родственников о грозящей опасности новых конвульсий или инсульта. На пяти с половиной месяцах у ребенка нет никаких шансов выжить, до искусственных родов нужно ждать еще шесть недель, но за это время и мать, и дитя могут умереть. Словно услышав предостережение врача, ребенок через несколько минут перестал шевелиться, избавив Натаниэля от принятия жестокого решения. Альму срочно отвезли в операционную.
Натаниэль был единственный, кто видел ребенка. Он принял его на руки, дрожа от усталости и скорби, отвернул складки пеленки и увидел малюсенькое существо, сморщенное и синее, с кожей тонкой и прозрачной, словно луковая кожура, но полностью сформировавшееся, с приоткрытыми глазками. Натаниэль поднес его к лицу и приник к голове долгим поцелуем. Холод обжег ему губы, он почувствовал трепет безмолвного плача, который зародился в ногах, сотрясая все его тело, и излился слезами. Натаниэль Беласко рыдал и верил, что рыдает по мертвому ребенку и по Альме, но то был плач по себе самому, по его размеренной упорядоченной жизни, по тяжести всех ответственностей, которую ему никогда не удавалось скинуть, по одиночеству, угнетавшему его с самого рождения, по любви, о которой он тоскует, но никогда не найдет, по предательским картам, которые ему выпали, и по всем проклятым трещинам своей судьбы.
Через семь месяцев после вынужденного аборта Натаниэль увез Альму в турне по Европе, чтобы отвлечь от одуряющей тоски, завладевшей всем ее существом. Натаниэль был сыт по горло рассказами о брате Самуэле из польского детства, о воспитательнице, являвшейся ей в кошмарах, о каком-то платье из бирюзового бархата, о Вере Ньюман в совиных очках, о двух вреднющих одноклассницах, о книгах, которые она прочитала, названия забыла, но судьба героев ее по-прежнему удручала, — и другими бесполезными воспоминаниями. Экскурсионная поездка могла бы воскресить вдохновение и вернуть Альму к ее шелкам и краскам, подумал Натаниэль, а если увлечение живописью вернется, он предложит ей поучиться в Королевской академии художеств, древнейшей школе искусств в Британии. Он полагал, что лучшее лечение для Альмы — это оказаться подальше от Сан-Франциско, от всей семьи Беласко и от него самого в частности. Имя Ичимеи в их разговорах не возникало, и Натаниэль верил, что Альма, верная своему обещанию, с ним никак не общается. Он решил проводить больше времени с женой, сократил рабочее расписание и по возможности изучал дела и готовил свои выступления дома. Супруги продолжали спать в разных комнатах, но перестали притворяться, что ночуют вместе. Кровать Натаниэля официально переехала в его холостяцкое обиталище и заняла место посреди обоев с охотничьими сценами, лошадьми, собаками и лисами. Поддерживая друг друга в бессоннице, супруги возвысились над всеми искушениями чувственности. Они вместе до глубокой ночи читали в гостиной, сидя на одном диване, укрывшись общим пледом. Иногда по воскресеньям, когда погода не давала выйти в бухту под парусом, Натаниэлю удавалось сводить Альму в кино, или же они устраивали сиесту бок о бок на диване их бессонницы, заменявшем супружеское ложе, которого у них не было.
Маршрут путешествия пролегал от Дании до Греции, включая круиз по Дунаю и заход в Турцию, он был рассчитан на два месяца и завершался Лондоном, где супругам предстояло расстаться. На второй неделе, гуляя за руку с мужем по римским переулкам, после изысканного обеда с двумя бутылками лучшего кьянти, Альма вдруг остановилась под фонарем, схватила Натаниэля за рубашку, рывком притянула к себе и поцеловала в губы. «Я хочу, чтобы ты со мной переспал», — приказала она. Той ночью они занимались любовью в бывшем дворце, переделанном в гостиницу, опьяненные вином и романтикой этого лета, открывая то, что давно знали друг о друге, ощущая, что творят запретное деяние. Альма была обязана своими познаниями о плотской любви и собственном теле Ичимеи, который компенсировал отсутствие опыта волшебной интуицией — той же, какая помогала ему оживить увядающее растение. В их тараканьем мотеле Альма была музыкальным инструментом в любящих руках Ичимеи. Ничего подобного с Натаниэлем она не пережила. Они совокуплялись торопливо, оба были смущены и неуклюжи, как школьники-прогульщики, и не успевали друг друга изучить, обнюхаться, вместе посмеяться и подышать в такт; а потом ими овладела необъяснимая тоска, которую они пытались скрыть, молча куря, укрывшись простынями в желтом свете луны, подглядывавшей через окно.