Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Японский любовник
Шрифт:

— Мне пришлось дожидаться окончания войны, чтобы узнать собственное имя и судьбу моей семьи. В сорок четвертом году поражение немцев уже было предсказуемо, вы помните, мсье Мартино? Ситуация на Восточном фронте неожиданно перевернулась, чего никак не ожидали англичане с американцами. Они полагали, что Красная армия — это банды недисциплинированных крестьян, голодающих и плохо вооруженных, неспособных противостоять Гитлеру.

— Прекрасно помню, mon frere, — подхватил Мартино. — После битвы под Сталинградом миф о непобедимости Гитлера начал рассыпаться, и у нас появилась какая-то надежда. Нужно признать, именно русские сломили моральный дух и хребет немцам в тысяча девятьсот сорок третьем году.

— Поражение под Сталинградом заставило их откатиться до самого Берлина, — добавил Самуэль.

— А потом произошла высадка союзников в Нормандии, в июне сорок четвертого, а через два месяца освободили Париж. Ах! Это был незабываемый день!

— Я попал в плен. Мою группу уничтожило СС, и те мои товарищи, что выжили, получили по пуле в затылок, как только сдались. Я не попался случайно — уходил за едой. А лучше сказать — бегал по окрестным домам в поисках, чем бы поживиться. Мы даже собак и кошек ели — все, что ни попадалось.

Самуэль рассказывал, что эти месяцы войны были для него хуже всех. Одинокий, потерянный, голодный, без связи с Сопротивлением, он жил по ночам, питался червивой землей и ворованной едой, пока в конце сентября его не взяли. Четыре последующих месяца он провел на принудительных работах, сначала в Моновице, потом в Освенциме, где уже погибли миллион двести тысяч мужчин, женщин и детей. В январе, когда русские неотвратимо наступали, фашисты получили приказ избавиться от свидетелей происходившего в лагере. Узников вывели и отправили в путь по снегу, без зимней одежды и питания, в сторону Германии. Тех, кто остался в лагере из-за крайней слабости, следовало казнить, однако эсэсовцы, спеша унести ноги от русских, не успели уничтожить все следы, и семь тысяч узников остались живы. Среди них был и Самуэль.

— Не думаю, что русские шли с целью освободить нас, — объяснял Самуэль. — Войска Украинского фронта проходили рядом, они открыли ворота лагеря. Те из нас, кто еще мог передвигаться, выползли наружу. Никто нас не останавливал. Никто нам не помогал. Никто не предложил и куска хлеба. Нас отовсюду выгоняли.

— Я знаю, mon frere. Здесь, во Франции, никто не помогал евреям, говорю это с великим стыдом. Но подумайте: это ведь были ужасные времена, мы все голодали, а в таких обстоятельствах не до человечности.

— Палестинским сионистам тоже не нравились выжившие в концлагерях: мы были отбросами, непригодными для войны.

Самуэль рассказывал, что сионисты искали молодых, сильных, здоровых людей — отважных воинов, способных противостоять арабам, и упорных тружеников для обработки иссохшей земли. Но одним из немногих воспоминаний о прошлой жизни у Самуэля был полет, и это помогло ему эмигрировать. Он превратился в солдата, летчика и шпиона. Был телохранителем Бен Гуриона во время создания государства Израиль в 1948 году, а еще через год стал одним из первых агентов Моссада.

Брат с сестрой заночевали в деревенской гостинице, а на следующий день вернулись в Париж и полетели в Варшаву. В Польше они безрезультатно искали следы родителей; нашли только их имена в Еврейском фонде жертв Треблинки. Вместе прошли они по бывшему лагерю Освенцим, где Самуэль надеялся примириться с прошлым, но это оказалось паломничеством к его самым тяжелым кошмарам, только укрепившим уверенность, что человеческие существа — самые жестокие звери на земле.

— Немцы — это не раса психопатов, Альма. Это нормальные люди, как ты и я, но с фанатизмом, властью и безнаказанностью кто угодно может превратиться в зверя, как эсэсовцы в Освенциме, — сказал Самуэль.

— Ты думаешь, что в других обстоятельствах тоже вел бы себя как зверь?

— Я не думаю, Альма, я знаю. Я всю жизнь был военным. Участвовал в боевых действиях. Я допрашивал пленных. Многих пленных. Но мне кажется, детали ты знать не захочешь.

НАТАНИЭЛЬ

Тайный недуг, который в конце концов свел Натаниэля Беласко в могилу, выслеживал его многие годы, так что никто, и даже сам Натаниэль, об этом не догадывался. Первые симптомы совпали с эпидемией гриппа, которая в ту зиму обрушилась на жителей Сан-Франциско, и исчезли через две недели. Они вернулись лишь спустя много лет и принесли с собой страшную усталость: несколько дней адвокат еле волочил ноги и ходил сгорбившись, как будто тащил на спине мешок с песком. Натаниэль не уменьшил число своих рабочих часов, но время плохо ему поддавалось. Документы на письменном столе накапливались, как будто плодились и размножались по ночам. Натаниэль терял профессиональную хватку, теперь он старательно изучал дела, которые раньше сумел бы разрешить с закрытыми глазами, и мог напрочь забыть только что прочитанное. От бессонницы он страдал всю жизнь, сейчас же она осложнилась повышением температуры и холодным потом. «Мы оба вошли в тяжелый период менопаузы», — смеясь, говорил он Альме, но жену эта шутка не забавляла. Натаниэль перестал заниматься спортом, яхта простаивала на берету, и чайки вили в ней гнезда. Ему стало больно I питать, он начал терять вес, пропал аппетит. Альма взбивали мужу муссы с протеиновым порошком — он выпивал их через силу, а потом выблевывал тайком, чтобы она не видела. Когда на коже высыпали язвы, их семейный врач — такая же древняя реликвия, как мебель, купленная Исааком Беласко в 1914 году, последовательно лечивший Натаниэля от анемии, желудочной инфекции, мигрени и депрессии, — отправил его к специалисту-онкологу.

Перепуганная Альма осознала, как сильно любит Натаниэля, как нуждается в нем, и изготовилась дать бой болезни, судьбе, богам и дьяволам. Женщина оставила живопись, уволила помощников по мастерской и сама появлялась там только по разу в месяц, чтобы проверить работу уборщиц. Огромная студия, озаренная мутным светом, проникающим сквозь пыльные стекла, погрузилась в кладбищенский покой. Всякое движение внезапно оборвалось, и мастерская застыла во времени, готовая, как при стоп-кадре в кино, вернуться к жизни в любой момент; длинные столы были прикрыты полотном, рулоны ткани стояли столбиками, как стройные часовые, а другие, уже расписанные, висели на мольбертах, образцы рисунков и цветов смотрели со стен, повсюду были банки и бутылочки, валики, большие и малые кисти, упрямый бормотун-вентилятор бесперебойно гонял по воздуху стойкий аромат краски и растворителя.

Закончились путешествия, годами приносившие Альме вдохновение и свободу. Оказавшись кие привычной среды, Альма избавлялась от старой кожи и возрождалась свежая, любопытная, готовая к приключению, открытая предложениям нового дня, без планов и страхов. И эта кочевница Альма становилась настолько реальной, что порой женщина удивлялась, видя свое отражение в зеркалах ее путевых гостиниц: она не ожидала встретиться с тем же лицом, которое было у нее в Сан-Франциско. Ичимеи она тоже перестала видеть.

Они случайно встретились через семь лет после похорон Исаака Беласко и за четырнадцать лет до того, как в полной мере дала о себе знать болезнь Натаниэля, это случилось на ежегодной выставке в Обществе орхидей, среди тысяч зрителей. Ичимеи заметил ее первым и подошел поздороваться. Он был один. Поговорили об орхидеях — на выставке было представлено два экземпляра из питомника Фукуда, а потом пошли обедать в ближайший ресторан. За едой болтали о том о сем: Альма о своих недавних поездках, о новых проектах и о Ларри; Ичимеи — о растениях и двух своих детях, двухлетнем Микки и восьмимесячном малютке Питере. О Натаниэле и Дельфине не было сказано ни слова. Обед растянулся на два часа: обоим было что рассказать друг другу, но говорили они неуверенно и с оглядкой, не прикасаясь к прошлому, точно скользя по хрупкому льду, изучая друг друга, подмечая перемены, пытаясь разгадать намерения другого, сознавая, что жаркая сила притяжения между ними ничуть не ослабла. Им исполнилось по тридцать семь лет, по Альме это было видно лучше: черты лица заострились, она стала более худой, угловатой и уверенной в себе, а Ичимеи не переменился, он до сих пор выглядел как серьезный подросток с тихим голосом и деликатными манерами, все с той же способностью обволакивать собеседника своим присутствием. Альма видела перед собой восьмилетнего мальчика из теплицы в Си-Клифф, десятилетнего паренька, который отдал ей своего кота Неко и исчез, неутомимого любовника из тараканьего мотеля, мужчину в трауре на похоронах ее тестя — все они были одинаковы, словно наложенные картинки на прозрачной бумаге. Ичимеи был неизменен и вечен. Любовь и вожделение жгли Альме кожу, она хотела протянуть руки через стол и потрогать его, подойти поближе, сунуть нос в его волосы и удостовериться, что они до сих пор пахнут землей и травой, признаться, что без него она живет как сомнамбула, никто и ничто не в силах заполнить страшную пустоту его отсутствия, что она бы все отдала, лишь бы вновь оказаться обнаженной в его руках, и ничто, кроме него, не имеет значения. Ичимеи проводил ее до стоянки. Они шли медленно, кругами, чтобы отдалить момент расставания. На шестом уровне автостоянки Альма достала ключ и предложила Ичимеи проводить ее до машины, до которой было рукой подать. Он согласился. В уютном полумраке машины они поцеловались, вновь узнавая друг друга.

В последовавшие за этой встречей годы им пришлось содержать свою любовь в изоляции от всего остального, что было в их жизни, не позволяя ей касаться Натаниэля и Дельфины. Когда они были вместе, больше ничего не существовало, а когда прощались в гостинице, где наполнялись друг другом, становилось ясно, что вплоть до следующей встречи не будет никакого общения — только на бумаге. Альма хранила эти письма, как сокровища, хотя Ичимеи в них придерживался свойственного его расе сдержанного тона, что составляло контраст с доказательствами нежной любви и пылкой страсти, которые она получала наедине. Сентиментальность была неотъемлемой чертой Ичимеи, для японца было обычным делом собирать угощение на пикник в восхитительных деревянных коробочках, подарить гардении, потому что Альме нравился этот аромат, который она ни за что не потерпела бы в духах, устроить для нее чайную церемонию, посвятить ей стихотворение или рисунок. Иногда наедине он называл ее «моя малышка», но никогда такого не писал. У Альмы не было необходимости объясняться с мужем, потому что оба они обладали независимостью, и она никогда не спрашивала своего любовника, как ему удается оставлять в неведении Дельфину, с которой они вместе и жили, и работали. Альма знала, что Ичимеи любит свою жену, что он хороший отец и семьянин, что у него особое положение в японской общине: его считают учителем и приглашают наставить сбившихся с пути, примирить врагов и выступить справедливым судьей в споре. А мужчина испепеляющей любви, эротических выдумок, нетерпения, алчности и веселья, откровенных признаний шепотом во время перерыва между двумя вспышками, бесконечных поцелуев и сводящего с ума наслаждения — этот мужчина существовал только для нее.

Поделиться с друзьями: