Явление. И вот уже тень…
Шрифт:
Перед сном отец сказал мне:
— Сегодня ты ляжешь спать один. Ты же мужчина.
С тех пор мы всегда спали каждый в своей комнате. Я справился с обязанностью быть мужчиной — лег спать в комнате один, но, правда, старался не смотреть в зеркало. Однако на следующий же день, как только поднялся, я встал на то злополучное место перед зеркалом и посмотрел в него. Из зеркала на меня смотрела личность, вполне самостоятельная, наделенная индивидуальностью, и эта индивидуальность жила во мне, а я ее не знал. Завороженный, я подошел поближе и стал рассматривать себя. Я видел, видел глаза, лицо того, кто жил во мне, кто был мною и кого я никогда себе не представлял. Впервые меня взволновала эта живая реальность, которой был я, это живое существо, которое жило во мне и до сих пор не вызывало к себе интереса и в котором теперь я открывал нечто особенное, что меня завораживало и пугало. Сколько раз позже я пытался вызвать и удержать это поразительное явление мне моего «я», этого загадочного существа, которым был я сам и которое так никогда больше не объявлялось.
Я умолк. По мостовой прогромыхала запоздалая телега. За окнами чернел погрузившийся в ночь сад. Я представил себе недавно поставленный в саду бюст Флорбелы [8] и подумал, что Флорбеле должно быть грустно. Шико слушал мой рассказ, покуривая. Каролино же, потрясенный, так и не закрыл рта. Наконец инженер сказал:
— Все это, учитель, очень печально.
— Печально? Почему же?
— Да потому, что вы предлагаете открыть уже давно открытую Америку.
— Открыть Америку?
8
Флорбела Эспанка — португальская поэтесса XX века.
— Конечно, ведь человек знает, и довольно давно, что существует.
— Это не совсем так. И что же он, по-вашему, знает? Истина-то как раз в том, что и сегодня он ничего не знает. Уверен.
Шико выпрямился, выпятил грудь. Это было ужасно. Он как бы чувствовал свое физическое превосходство.
— Мы живем в прекрасное время, — сказал он, — и единственное, за что мы должны бороться, — за право каждого быть сытым.
— А разве я утверждал, что человек должен голодать? Но если бы во все времена думали бы только об экономических улучшениях, мы бы уже были не люди, а машины. Мой гуманизм — это не только кусок хлеба для каждого, но сознательность и изобилие.
Рябенький смотрел то на меня, то на Шико, словно наблюдал за игрой в пинг-понг.
— А ты как думаешь? — вдруг обратился к нему Шико.
Парень вздрогнул, еще шире раскрыл глаза; в них мелькнула сумасшедшинка.
— Я считаю, да, я… Я уже думал. Иногда дома принимаюсь думать: а что чувствует курица?
— Курица? — спросил инженер.
— Да. Курица. Я вот думаю: «А если бы я был курицей?» И то, что рассказал сеньор учитель, ну, о зеркале, я тоже уже думал. Мы ведь иногда, стоя перед зеркалом, строим себе гримасы. Ведь вот как бывает: сделаешь что-нибудь такое, очень нехорошее, уж лучше бы и… Потом подойдешь к зеркалу и скорчишь себе рожу — вроде бы отругал сам себя. И лучше станет. Но громко разговаривать сам с собой — я не разговаривал.
Мы с Шико смутились. Рябенький обалдело смотрел на нас — то ли от своего, то ли от нашего замешательства.
Тут инженер, решив восстановить естественность, разразился громким смехом:
— Ну, Каролино, так что же курица…
— Я не знаю, почему ты смеешься. Я думаю: «А что, если бы я был собакой? А если бы курицей? У курицы, например, глаза по бокам и клюв такой твердый. И потом, курица спит на насесте и не падает».
— Ну, ну. Хватит о курице. Займись делом, может, тогда и деньги, что даны тебе на книги, не уйдут на баловство. И забудь курицу. Думай, например, о корове для разнообразия.
— Но корова тоже животное любопытное.
Я был поражен. Поражен тем, что разглядел в Каролино за его странностями явное раздвоение: то ли он старался взглянуть на себя со стороны, то ли заявлял о своем безумии. С ним необходимо было поговорить. Сумасшедшим он не был, это ясно. Конечно, смущала его сбивчивая речь, смешил его фальцет. Снова зазвонил телефон. Шико снял трубку.
— Нет, нет, я не забыл. Я немного опоздаю. У меня гости. Да, еще здесь… учитель и Каролино. Да… До скорого. — И нам: — А-а, с этой вашей курицей я совсем забыл о курице, что ждет меня в доме Серкейры.
— Так мне пора, — сказал я, вставая.
— И мне, — ответил Шико, тоже поднимаясь со стула.
Залитый краской Каролино, отчего на его лице особенно четко обозначились угри, поспешно простился с Шико и вышел вслед за мной. Стояла ясная звездная ночь. На освещенной газовыми фонарями площади между белыми фасадами домов высилась черная громада святого Франсиско. Мерцающие огни домов на ближайшем холме вызвали в моей памяти божественные ясли.
— Где ты живешь, Каролино?
— На улице Моурариа.
— Я провожу тебя. Прогуляюсь немного.
Мне очень нравилось бродить по тихим, запутанным, как галлюцинации, улочкам, видеть то в одном, то в другом окне висящее на веревке белье и таверны с полуприкрытыми дверями, из которых сочился на улицу грязновато-винный свет.
— Сеньор доктор тоже считает, что я сказал очень смешное? — вдруг спросил меня Рябенький.
— Послушай, Каролино, нам с тобой есть о чем поговорить. Ничего смешного ты не сказал. Когда я был маленький, я то же самое думал. Думал, глядя на собаку. И глядя на кошку и на других животных. Я открывал в них личность. Собаку звали Мондего. Ее убил Антонио.
— Кто это Антонио?
— Слуга.
Мы обошли весь запутанный лабиринт близлежащих улиц. В этой части города все казалось загадочным и подозрительным: и темные, точно пещеры, бакалейные лавчонки с одной-единственной лампочкой, и лачуги угольщиков, и скрытые занавесками окна богатых домов.
— И кое-что еще у меня есть, сеньор доктор.
— Что же?
— Да… как объяснить, не знаю. А это вот… жевать слова.
— Жевать слова?
— Ну да. Это вот, ну, мы говорим, например: камень, дерево, звезда. Ну, или еще что-нибудь. И повторяем: камень, камень, камень. Много раз. И тогда уже это слово ничего не значит.
Как, Каролино? Тебе уже известна хрупкость слова, а может, благодаря слову и чудо встречи нас с кем-нибудь или кого-нибудь с нами? Может, ты знаешь и то нечто, что в нас живет и что слово игнорирует?
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— Ты любишь сочинять стихи, писать?
— Я никогда не сочинял и ничего не писал. Люблю думать.
— Ты понял, что я хотел сказать?
— Да, понял, все, все понял. Я буду думать об этом. Я буду делать так: ставить себя в центр и рассматривать себя, чувствовать себя изнутри, пытаться найти в себе личность, которая во мне живет.
На площади Жералдо мы с Рябеньким расстались. Я еще хотел съездить в Назаре [9] до закрытия книжных лавок.
На следующий же день я узнал, что наш разговор с Каролино и инженером стал известен в доме Серкейры и широко там обсуждался. Поднимаясь вверх по улице Селария к лицею, я задержался около собаки, которая каждый день приходила на эту улицу и лаяла под одним и тем же окном до тех пор, пока ей не бросали кость. Это был бродячий пес, о чем говорила вытертая шерсть и слезящиеся глаза. В этот день и я принес ему кусок хлеба. Пес принял его без аппетита; он, как выяснилось, придерживался мясного стола и не любил хлеб. И вот, как раз когда я кинул ему этот кусок, около меня остановилась машина, за рулем которой сидел Алфредо Серкейра.
9
Назаре — главный город округа Лейрия.