Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования
Шрифт:
при полной неизвестности конкретного источника, очевидна литературность и стилизованная отнесенность к минувшей эпохе — что-то вроде Вальтер Скотта или Александра Дюма в русском переводе]
выскользнуло/вьшало/вывалилось из рук — [всё сегодня] валится из рук/[просто] из рук валится
«Но слишком рано твои ударил час, И вещее перо из рук упало» [стихотворение Некрасова «На смерть Добролюбова»: учили наизусть в школе]
[буквально] уплыл/уплыло из рук — [ну прямо] из-под рук ушел/ушла! [рыбная ловля? может быть, чеховский «Налим»?]
вырвали [прямо] из рук — [ну прямо] из рук выхватили!
но-но! [только] без рук, пожалуйста! — рук не распускать!
рук не стоит/не стал бы марать— «Рук замарать не хочешь?» [кажется, из какого-то соцреалистического повествования: слова, обращенные к герою, не желающему участвовать в раскулачивании, или что-нибудь подобное]
от рук ничего не осталось! [после стирки]
купила/купили с рук
сдать/передать с рук на руки — передать из рук в руки — «Из рук в руки» [название московской газеты рекламных объявлений]
узнать из вторых рук
[смотри] как дойдет до рук! — не дошло бы до рук! [смутно проглядывающий в памяти обрывок какого-то выражения из литературного повествования «почвенного» характера, скорее всего на историческую тему]
[все что у него есть, это] пара натруженных/умелых/мозолистых рук еду брала только из моих рук [о собаке]
[насилу/едва/еле] вырвался из его/ее рук/лап — и т. д., и т. д.
Я «систематизировал» этот заведомо неконечный список лишь самым поверхностным образом, сохраняя, насколько это было возможно, тот порядок, в каком различные выражения и цитаты всплывали в памяти, ассоциативно зацепляясь одни за другие. Поскольку моей целью было зафиксировать «естественное» состояние моей языковой памяти, я не пользовался никакими вспомогательными средствами и пособиями — не сверял цитаты, не заглядывал в словари. Я старался по возможности уловить и зафиксировать такие частицы из фонда языковой памяти, которые в моем сознании присутствуют как готовые единицы, непосредственно опознаваемые в качестве целостных и знакомых мне языковых «предметов». Это свойство объединяет все перечисленные выше речения, при всем различии между ними в отношении их внешней формы, тематического и стилистического круга употребления, происхождения и источников.
Присутствие в моей памяти этого (а в действительности, конечно, еще более широкого) набора конкретных выражений составляет источник моего непосредственного владения тем феноменом, который, в проекции на системно организованное описание языка, определяется как «форма родительного падежа множественного числа существительного ’рука’». Нельзя отрицать, что действия говорящих, среди прочих результатов, могут приводить и к такому определению, упорядочивающему для них языковую картину; но сами эти действия, по-видимому, лишь в малой и ограниченной степени основываются на такого рода определениях и зависят от их характера. Если употребленное мною выражение множество рук оказалось морфологически и синтаксически «правильным», то это происходит не потому, что я при употреблении этого выражения руководствовался синтаксическим правилом, согласно которому количественное слово на — о типа ’множество’ требует при себе постановки родительного падежа множественного числа существительного, и морфологическим правилом, согласно которому лексема рука, будучи существительным женского рода такого-то деклинационного класса и подкласса, должна иметь форму род. пад. мн. ч. рук. Нет, я употребил это выражение правильно просто потому, что оно известно мне как таковое, само по себе; мне известно также бессчетное множество других выражений, в которых фигурируют «те же» словоформы либо другие члены той же «парадигмы» — известны, опять-таки, каждое непосредственно и в своей собственной сфере употребления. Лишь на основе этого первичного знания я могу представить себе, что между некоторыми из этих выражений имеется то или иное формальное сходство, которое может быть сформулировано в виде обобщающей классификации или правила.
Каклингвист, я могу иметь самые разнообразные сведения о деклинационных и конъюгационных классах и подклассах русского языка, представленных в различных его описаниях, либо сам разработать более или менее удачный вариант такого описания. Но как говорящий по-русски, я убеждаюсь, что слова ’война’ и ’страна’ принадлежат к одному деклинационному классу, только «просклоняв» оба слова, то есть сопоставив заранее мне известные словоформы в пределах того множества, которое я согласился (на тех или иных логических основаниях) рассматривать в качестве «парадигмы склонения». (Я сначала взял в качестве примера слова ’война’ и ’стена’, но, «просклоняв» их, убедился, что у них различается в одной из форм акцентный контур: вин. пад. ’войну’, но ’стену’). Я, конечно, мог бы не «склонять» сам, а заглянуть в Грамматический словарь и убедиться, что слова ’война’ и ’страна’ маркированы как принадлежащие к одному парадигматическому классу—’ж Id’ (в то время как’стена’ отнесена к близкому, но все же несколько отличному классу — ’ж ld’), либо выучить на память все эти сведения. Но ведь и заключенная в словаре информация вторична по отношению к чьему-то умению «просклонять» эти слова, то есть предъявить заранее и заведомо известные словоформы в пределах заранее обусловленного набора, который мы договорились называть «парадигмой склонения существительных». Если я видоизменю этот набор, включив в него, например, сочетания с предлогами, то «парадигмы» ’война’ и ’страна’ окажутся уже не тождественными по своей структуре и разойдутся по разным классам; но опять-таки, я смогу в этом убедиться, лишь сопоставив такие заведомо известные мне «формы» (в этом новом конвенционально обусловленном понимании данного феномена), как’с войной’и’со страной’.
Как я уже пытался показать выше, в условиях долговременного пользования языком говорящему в большинстве случаев оказывается выгоднее непосредственно хранить в памяти отдельные частицы языкового материала, чем порождать их на основе обобщающих правил, в качестве членов морфологической парадигмы либо словообразовательного гнезда. По самой своей сути, репродуктивное владение языковым материалом плохо поддается абстрактной логической аранжировке. В сознании говорящего члены парадигмы отнюдь не образуют такую четкую, устойчивую и организованную по единому плану картину, как на странице грамматического трактата. Различные словоформы, с чисто формальной точки зрения входящие в состав одной «парадигмы», в своем употреблении погружаются в различную языковую среду, расходятся по разным мнемоническим и ассоциативным каналам и, как следствие этого, диссоциируются по отношению друг к другу. То, что с точки зрения отвлеченной системной картины языка является «одной формой», в условиях языкового существования распыляется по множеству конкретных выражений, каждое из которых укоренено в своей конкретной среде употребления.
Рассмотрим для примера ряд тесно сопряженных по форме выражений: ’Что со мной?’ — ’Что с нами?’ — ’Что с тобой?’ — ’Что с ним?’ — ’Что с ней?’. На первый взгляд, эти выражения находятся в простых и ясных соотношениях друг с другом, в основе которых лежит парадигма форм лица, рода и числа личного местоимения; легко может возникнуть впечатление, что говорящему, владеющему данной парадигмой, остается лишь подставлять соответствующие формы в стандартную синтаксическую позицию, чтобы получить весь этот ряд выражений. Однако более внимательный анализ того, как реально употребляется каждое выражение, показывает, что между ними существуют множественные, идиосинкретичные и асимметричные соотношения. Переход от одного выражения к другому оказывается отнюдь не простой альтернацией парадигматических вариантов в рамках инвариантной синтаксической конструкции, но каждый раз перемещает нас в уникальный смысловой и стилевой мир, взаимоотношения которого с другими такого рода «мирами» оказываются настолько сложными и множественными, что едва ли их возможно описать исчерпывающим образом.
Выражение ’Что с тобой?’ проецируется в ситуацию живого, непосредственного, эмоционально наполненного контакта с адресатом; оно представляет собой реакцию скорее непосредственно на самого адресата (его физическое или эмоциональное состояние), чем на его речь. Поэтому такой вопрос не столько продолжает предыдущий разговор, сколько прерывает его; он показывает, что в предыдущем контакте говорящего с адресатом была какая-то неадекватность, что-то вызывающее беспокойство и требующее объяснения. Прервать неадекватную ситуацию и установить эмоциональный контакт — таково главное назначение этого вопроса.
В отличие от этого, вопрос ’Что с ним?’, как правило, представляет собой реакцию на предыдущую реплику собеседника; он поддерживает и развивает диалог с собеседником (Вы слышали про X? — Нет, а что с ним? или: Посмотрите на X! — Боже мой, что с ним?), а не стремится переключить его в иную тематическую и эмоциональную сферу, как реплика ’Что с тобой?’. Поэтому для этого выражения характерны различные словесные расширения, более явственно связывающие ее с предыдущим диалогом и вызывающие ожидание последующего информативного ответа собеседника: [А] что с ним? Что [же] с ним? Для реплики ’Что с тобой?’ характерны расширения другого рода, усиливающие ее эмфатический характер: [Да] что с тобой? [Ну] что с тобой? Следует также отметить различие мелодики (характера ударений, движения интонации, эмоционального тембра), с которой произносятся эти реплики; их типический звуковой «образ» существенно различается в языковой памяти говорящих.
Реплика ’Что со мной?’ имеет характер риторического вопроса. Это метаремарка, выражающая авторефлексию говорящего и не требующая какой-либо внешней реакции. Это свойство сообщает данной реплике налет «литературности»; даже за пределами собственно литературного текста такая реплика создает образ олитературенной, несколько аффектированной речи. Отличается она от предыдущих реплик и по смыслу. Ее непременным компонентом является удивление: говорящий не просто оценивает текущее состояние как необычное (как в реплике ’Что с тобой?’), но эмфатически утверждает, что такое состояние «не должно быть». Эмфатический характер реплики может усиливаться целым рядом типичных для нее словесных расширений: [Ах], что со мной? Что [это] со мной? [Да] что [же это] со мной? Этот оттенок смысла отражается и на мелодике, с которой произносится данная реплика, — скорее восклицательной, чем вопросительной.
Наконец, реплика ’Что с нами?’ является несколько «странной» сточки зрения повседневного употребления. Для нее примысливается лишь очень специфичный, ярко отмеченный коммуникативный, стилевой, тематический контекст, в который такая реплика могла бы естественным образом включиться. Например, ее можно себе представить в устах доктора, обращающегося к пациенту (не столько, впрочем, реального, сколько «литературного» доктора), — или в публицистической статье, ставящей диагноз «больному обществу» (в частности, такая реплика легко представима в рамках постсоветского газетно-журнального дискурса). И конечно, она может появиться в различного рода каламбурных играх с языком: например, в пьесе, где фигурируют два идентичных персонажа, произносящих все свои реплики хором, или в произведении абсурдистской эстетики, использующем монтаж примеров из грамматики.