Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования
Шрифт:
Глава 9. Категориальное поле
Так на холсте каких-то соответствии
Вне протяжения жило Лицо. Хлебников, «Бобэоби пелись губы»
9.1. К вопросу о природе грамматической категории
Описывая, как говорящий субъект извлекает из запасов памяти потребный ему языковой материал и соединяет этот материал в единое языковое произведение, осознаваемое им в качестве высказывания, мы пришли к выводу о том, что первичными языковыми единицами, которыми оперирует в этой деятельности его языковая мысль, являются не такие стационарные элементы, как морфемы, слова в совокупности своих морфологических форм и синтаксические схемы объединения словоформ в правильно построенные единства, — но более подвижные, размытые в своих очертаниях, пластически неуловимые и вместе с тем осязаемо конкретные «куски» языковой ткани: целостно известные говорящему выражения (коммуникативные фрагменты), сращения между ними, производимые на основании конкретных прототипических образцов, и наконец, эскизные контуры, по которым, как по конкретно намеченной канве, такие выражения объединяются в целое высказывание.
Это, однако, не означает, что понятие слова в таком описании утрачивает всякий смысл. Просто его место в модели языковой деятельности оказывается иным, в известном смысле даже диаметрально противоположным, чем при подходе к языку как к структуре. Слова теряют традиционно приписываемый им статус первичных, изначально данных строительных элементов, из которых, как из кирпичей, строятся всевозможные языковые «сооружения». Напротив — слово оказывается вторичным продуктом бесчисленных ассоциативных сопоставлений и речевых сшиваний языковых фрагментов, первично и непосредственно известных говорящему. Перебирает ли говорящий субъект частично сходные выражения, предоставляющие ему альтернативные возможности развертывания речи, или пытается составить два выражения вместе, так чтобы они срослись в органичное целое, он вольно или невольно, сознательно или бессознательно обращает внимание на совпадения и различия их словесного и морфемного состава. В этих бесчисленных сопоставлениях и взаимных наложениях знакомых ему кусков языковой ткани морфемы, словоформы, лексемы проступают как бы сами собой, как такие частицы этой ткани, которые то и дело, по разным поводам и в разных перегруппировках, фигурируют в качестве «разменной монеты» всех этих сопоставлений и наложений. Слова как будто «выпадают в осадок» той амальгамы, которую представляет собой языковая память говорящего субъекта и ее непрерывное ассоциативное коловращение.
В итоге говорящий оказывается в состоянии осознать и выделить слова в качестве дискретных элементов, из которых составлена языковая ткань. Парадоксальным образом он способен сделать это с большим успехом и уверенностью, чем выделить и перечислить известные ему коммуникативные фрагменты. Но в этом кажущемся парадоксе есть свой смысл. Ведь слова, морфемы, словесные формы представляют собой феномен вторичного осознания языкового материала, возникающего поверх того, что говорящему известно первично и непосредственно. Именно в качестве продукта рефлексии эти единицы яснее осознаются, легче поддаются выделению и всевозможным классификациям, чем тот первичный языковой материал, по поводу которого эта рефлексия возникает.
Легко возникает иллюзия, что именно эти, столь ясно видные каждому единицы и есть та основа, на которую говорящий опирается в своей языковой деятельности. Кристаллизованные продукты мерцающе-неуловимого движения языкового материала заслоняют и замещают собой само это движение, тем более что «разглядеть» этот последний феномен в конечном счете, раз и навсегда, оказывается невозможным, в силу его протеистического и летучего характера. Лишь очень внимательно вглядевшись в движение языковой ткани, начинаешь замечать, как идиосинкретичны, как далеки от структурной пропорциональности соотношения словоформ в составе, на первый взгляд, совершенно «тождественных» парадигм; как бесконечно растекается по разным смысловым пространствам употребление «одного и того же» слова, каждый раз изменяя то, что на первый взгляд казалось легко определимым его «значением», или «значениями»; как, наконец, соединения слов в речи, как будто следующие одной и той же формуле, каждый раз дают иной результат в смысле своей относительной приемлемости, гладкости, понятности и выразительности. Тогда и возникает предположение о том, что не наша языковая деятельность оказывается продуктом знания нами слов и их форм, но напротив, наше осознание слов и их форм, с их иллюзорной стабильностью и очевидностью, становится возможным лишь в качестве вторичного продукта языковой деятельности.
Сказанное о лексемах и словоформах имеет силу и применительно к другому фундаментальному аспекту той языковой картины, которая возникает в качестве рефлектирующего отображения языковой деятельности, — а именно, применительно к грамматическим формам и их соотношениям, образующим грамматические категории.
Описывая приемы, действующие при создании высказываний, мы неоднократно сталкивались с феноменом грамматической формы. Формальная характеристика того или иного выражения является одним из важнейших факторов, определяющих его способность заполнить лакуну в контуре высказывания.
Например, мы можем представить себе множество различных конкретных высказывании, созданных по канве одного контурного эскиза:
’Когда, добравшись наконец домой и наскоро поужинав, я отправился спать, было уже два часа ночи.’ — ’Когда, после долгих блужданий, мы решили вернуться к началу нашего маршрута, стало уже смеркаться.’ — ’ Когда, стремительно распахнув дверь, он с порога обвел всех нас долгим вопросительным взглядом, стало ясно, что он успел уже как-то узнать о случившемся’. Во всех этих и подобных высказываниях, следующих тому же контуру, соблюдена определенная формальная канва, по которой осуществляется заполнение всех лакун нашего эскиза. Так, мы располагаем целым полем выражений, заключающих в себе словоформы типа ’вернувшись’, ’поспешив’, ’начав’, ’поняв’, ’увидав’, подходящих к заполнению первого вакантного отрезка, непосредственно следующего после опорного слова ’когда’. Очевидно формальное единообразие выражений, способных занять это место в высказывании: все они строятся на базе «деепричастия» с зависимыми от него словами. Аналогично, мы сознаем, что второй вакантный отрезок должен воплотиться в выражениях, образованных вокруг словоформы на ’ — л’, то есть «глагола прошедшего времени»; заключительный отрезок высказывания, по всей вероятности, должен включать в себя «наречную» словоформу на ’-о’.
Такого же рода соображения возникают, когда мы пытаемся присоединить один имеющийся в нашем распоряжении коммуникативный фрагмент к другому, чтобы создать более протяженное образование. Нам приходится считаться с формальными параметрами соединяемых фрагментов, особенно той их части, по которой проходит шов. Если эта часть тождественна по форме у обоих фрагментов — наложение шва не вызывает никаких трудностей, по крайней мере с формальной стороны. Так, выражения ’я решил…’и ’решил переехать на новую квартиру / решил немедленно приступить к делу / решил не обращать внимания на…’ гладко срастаются в более пространное целое, поскольку точкой наложения шва в этом случае служат тождественные словоформы «глагола прошедшего времени» — ’решил’.
Я употребляю привычные грамматические термины в кавычках потому, что они лишь условным образом обозначают тот феномен, с которым мы во всех подобных случаях имеем дело. Как я уже неоднократно стремился показать, в своей языковой деятельности мы имеем дело с конкретными выражениями и целыми полями выражений, которые нами опознаются как «сходные» или «подходящие» друг к другу — всегда лишь в определенном смысле и применительно к определенной задаче, — а не с универсальными классами, отвлеченными от этих конкретных частиц языкового материала. Поэтому, говоря, что в такой-то языковой ситуации говорящий может или должен употребить форму «деепричастия», «прошедшего времени», «родительного падежа» и т. д., мы допускаем заведомую неточность. Абсурдно было бы полагать, что в позиции, потенциально вмещающей известный ряд выражений с родительным падежом, может быть употреблена любая словоформа, квалифицируемая как «существительное родительного падежа», или что в позиции, предполагающей «глагол прошедшего времени», может быть поставлен любой глагол прошедшего времени. Все, что говорящему известно применительно к каждому конкретному случаю, — это приблизительный набор конкретных выражений, которые он оценивает как несомненно подходящие к данному случаю. От этого эпицентра исходят аналогические тяготения, втягивающие в орбиту творческой мысли говорящего неопределенно широкие поля более или менее аналогичного, и в силу этого более или менее пригодного к данному случаю языкового материала. Аналогии расходятся концентрическими кругами, постепенно делаясь все более отдаленными, все менее убедительными и, соответственно, все более трудноприменимыми[123].
Таким образом, знание говорящего, позволяющее ему успешно заполнять те или иные отрезки в высказывании и соединять эти отрезки друг с другом, во-первых, всегда специфично, основано на конкретных фактах употребления. Во-вторых, такое знание представляет собой непрерывный континуум возможных конкретных решений разной вероятности и приемлемости, простирающийся от наиболее очевидных и стандартных случаев до все более необычных, трудных, чреватых специальными эффектами, неясных и, наконец, таких, для которых этот говорящий субъект в этих условиях вовсе не видит способов, при помощи которых они могли бы быть реализованы и каким бы то ни было разумным образом интерпретированы.
Понятия грамматического класса, грамматической формы и грамматической категории в структурно ориентированной модели языка строятся на принципиально иных основаниях. При всех расхождениях в определении этих феноменов в рамках различных моделей, эти определения исходят из общих классификационных предпосылок. Такими предпосылками являются, во-первых, требование универсальности каждого выделяемого грамматического класса, то есть безусловного включения в его состав всех конкретных случаев, отвечающих конститутивному признаку, на основании которого данный класс определен; и во-вторых, полное равенство всех членов класса в отношении к объединяющему их признаку. Каждый конкретный языковой факт либо принадлежит, либо не принадлежит к данному грамматическому классу, подклассу, формальному параметру. Разного рода смешанные, сомнительные, переходные явления осмысливаются на фоне основной классификации в качестве особых случаев, совмещающих в себе признаки различных классов; в этом своем качестве они имеют статус заведомо маргинальных и аномальных явлений, которые лингвистическое описание стремится преодолеть или по крайней мере локализовать.
Все попытки придать грамматическим классам большую конкретность путем дробления их на более мелкие и более специфичные по своим признакам подклассы — например, разбиение глаголов на стативные, транзитивные, каузативные или разбиение существительных на одушевленные, собирательные, вещественные, абстрактные и т. д. — не изменяют этих принципиальных свойств логической классификации языкового материала. Разбив более широкий класс на несколько подклассов, мы получаем новые феномены такого же интеллектуального порядка, хотя и меньшие по объему. Как бы мало конкретных языковых единиц каждый такой подкласс ни заключал в себе, все они принадлежат ему на основании логического «закона», то есть того, что все эти единицы соответствуют его конститутивному признаку или признакам. Даже если класс состоит из одной-единственной конкретной единицы (таким, например, может оказаться грамматический класс «связок»), он и в этом случае формируется на основании отвлеченных и «всеобщих» (для этой единственной единицы) признаков.