Юровские тетради
Шрифт:
Нет, не надо ходить на Шачу, не надо. Никола Кузнецов и не звал меня туда, брал только «младенцев». Капу он тоже жалел. Как-то даже предложил поставить Капе памятник. И место назвал: перед ее домом.
— А какой?
— Какой сумеем. Вроем железный столбик, я звездочку откую. Еще пластинку, а на ней напишем: «Капе — от закадычных друзей комсомольцев деревни Юрово».
На этот разговор пришли Шаша и Панко. Шаша месяцем позже моего приехал в Юрово — лето он всегда жил дома. А Панко… Хоть дядя Василий и ушел тогда с «комсомольской проработки», но сына вскорости разыскал и привел домой.
— Ладно ли это — памятник, — засомневался Шаша. — Был я на городском кладбище, там токо одному генералу памятник.
— И что? — набросился на него Никола. — По-твоему, простого человека и поминать не надо? Панко, — обернулся он к нему, — ты что молчишь? Надо памятник?
— Надо, — ответил Панко. — Но не такой бы. Вон Кузя знает, как она любила березки. Ей нужен памятник этакий живой, что ли…
— Проясни! — потребовал Никола.
— А чего прояснять? Из березок и сделать.
Какой умный Панко. Его предложение обрадовало всех. Конечно, березки. Целую аллею можно насажать. Год от года березки будут расти и шуметь густой листвой, такие уж будут памятны на века.
В воскресенье мы съездили в рамень, накопали кудрявых. Посадили их вечером, когда улицы уже обезлюдели. Утро встречало Юрово шелестом молоденькой белостволой рощицы, которая заняла пустырь перед въездом в деревню. С появлением молодой рукотворной рощицы как-то теплее стало у меня на душе. Подогревала еще мамина похвала.
— Доброе дело сделали, сынки. Но смотрите, — предупредила нас, — не всем ваши затеи нравятся, тот же Силантий вон как косотырится.
С тех пор как ослеп отец, она стала еще осторожнее. За это время как-то даже постарела. Волосы, правда, оставались по-прежнему густо-черными, ни одной сединки не вплелось в ее пробор, в косы, забранные в тугой клубок на затылке, но переносье прорезала складка, замельтешили тонкие морщинки у глаз.
Чаще и чаще я замечал ее задумчивой. И если заходил короткий разговор, то не случайно, а как раз после долгого раздумья. Мне она наказывала беречь себя.
— Ты теперь, Кузеня, хозяин у нас. На батька уж сейчас какая надежа, что спросишь со слепого? Доброе у тебя сердце, сынок, не оставил в беде. Приехал, выручил.
Я глядел на нее и вспоминал, давно ли она подгоняла меня на «чужую сторону», а теперь боится остаться одна. Вроде бы можно и погордиться за такое доверие.
Однако порой мне становилось жалко оставленный город. И больше всего жалел, что не было рядом Алексеевых книг. С ними мне было бы веселее.
Мать редко оставляла меня без работы. Весной посылала в поле то с плугом, то с бороной, а пришла сенокосная пора, вручила мне отцовскую косу. Мою же, маленькую, передала Мите. По утрам мы вдвоем с «моряком» и выходили на ближние покосы. Потом приходила мама, приносила нам горшок каши, еще теплый, завернутый в какой-то опорок, и, поев вместе с нами, тоже бралась за косу и шла впереди, ведя главное покосье. Днем сушили сено, сгребали его в копны, носили в сарай. Всяких дел хватало, не хватало только книг.
И как я обрадовался, когда в Перцове открылась изба-читальня. Правду сказать, так это и не изба, а небольшой приделышек к сельсовету, но нам, комсомольцам, и такая была в радость: ведь из наших бревен сделана! Теперь у нас будут книги!
На содержание избача у сельсовета не нашлось денег. Мы были не в обиде: сами все делали — писали на кусках обоев лозунги, плакаты и развешивали на стенах. Ключ хранился у секретаря сельсовета, старого холостяка Евлахи Сорокина, который иногда оставался тут ночевать на длинном, сколоченном из досок столе, благо было что и под голову положить: накопились подшивки газет. Он открывал нам, каждый раз наказывая, чтобы мы берегли казенное имущество.
Из девчат чаще других приходила в читальню Нюрка рыжая, Степанидина дочка. Она еще зимой вступила в комсомол. Боевая, прыткая, Нюрка все ходила да глядела, где бы тут сделать хотя бы маленькую сцену. Слыла она первой певуньей в Перцове. В мать, конечно, такая: у Степаниды не заканчивалось ни одно женское делегатское собрание без песен.
Впрочем, Нюрка не терялась и без сцены. Затянет знакомую запевку, и все подстанут. Далеко на улицу выплеснутся голоса.
Из объединенной ячейки мы в ту весну выделились в свою, юровскую; меня ребята избрали секретарем. Собираясь в читальне, мы обсуждали и ячейковые дела, и все, о чем говорили и спорили, записывали в «Амбарную книгу», которую удружил нам секретарь сельсовета. И это дело ребята доверили мне: ты — грамотей и валяй строчи. Но кроме записей, у меня накапливались в книге рисунки голов с косичками. Головы на полях, головы на средине листа. И везде косички, косички. Они выходили у меня хорошо, а вот глаза не удавались: совсем не похожи были на Капины.
Если мы засиживались, то появлялся Евлаха и звенел ключами. Но когда он приходил в подвыпитии, то без сопротивления не оставляли читальни. После одного такого случая мы написали на большом листе частушку и повесили в простенке, как раз над тем конном стола, куда ложился головой секретарь. Строчки вывели жирно. Они вещали:
Секретарь наш знает дело, Где стаканчик, где и два. Веселись душа и тело И шальная голова.Целую неделю висел этот плакат над головой Евлахи. Все, кто приходил в читальню, хватались за животики, а секретарь удивленно хлопал глазами, приглаживал свои лохмы, думая, что они смешат людей, расправлял мятый, словно изжеванный, воротник рубашки. Но смех не затихал, а, наоборот, гремел еще пуще.
Как же он обозлился на нас, когда увидел плакат. Собственноручно сорвал и пригрозил, что за оскорбление личности может привлечь нас к ответственности. Тут же назвал и статьи уголовного кодекса. О, законы и всякие статьи он знал отлично, за это его и держали секретарем.
Дальше угроз, однако, не пошло. Больше того, посердившись на нас, секретарь передал нам и ключи от читальни, а на ночлег стал ходить к бобылихе Стоговой.
А дома, казалось, не убывало дел. Не так уж споро шли они без участия отца, как-то мать пришла расстроенная: на знамовской лесной поляне сорняки заглушили лен — нашу хозяйственную надежду. Кого послать на прополку? Ясно же, не «младенцев». Мать взглянула на меня.
— До Знамова далеконько, так ты, Кузя, на Карюшке верхом поезжай!
Не ведала только, что там, на поляне, ожидало меня.
День на третий, кажись, случилось это. Как всегда, приехав на поляну, я отвел Карюшку на опушку пастись. Треножить она не давалась, поэтому привязал на веревку. Кругом было тихо, только на опушке слегка шелестел листвой осинник. Пекло солнце. Я снял рубашку и штаны, остался в одних трусах и полол.
Ноги от постоянного наклона ныли, пришлось встать на коленки; ничего, они держали не хуже, чем на портновском верстаке — привычные. Только вот полоса… Соседние были гладкие, ровные, а моя вся в ребрах да ямах, будто черт на своей непутевой бороне вприпрыжку проехал. Но виноватых искать не приходилось. Сам ведь я тут и пахал и боронил на непослушной Карюшке. Полоска осталась непроработанной, недаром ее и заполонили сорняки. Да какие! Осот вырос по пояс. Колючий, жесткий. А уж сурепки столько вымахнуло, и так она пышно разлила свой желтый цвет, что, казалось, на полосе бушует пламя.
Солнце поднималось все выше, паля вовсю. В расплавленной голубизне неба таяли редкие барашки облачков. Кажется, никогда я не видывал такого обилия света. Как не хватало его мне в швальне. Сейчас солнце было всепроникающе. Как ни повертывался я, все равно оно вставало своим ослепительно рыжим лицом ко мне. Казалось, и облака оно разгоняло лишь для того, чтобы накалить мою спину и поглядеть, доползу или не доползу я до конца льняной полосы.
Я тоже ничего не видел, кроме льна да этого полного, повисшего над тихой поляной светила. Но-вдруг от опушки донесся до меня пугливый всхрап Карюшки. Оглянулся: там по-прежнему легонько лепетали осинки. Чего же она, глупая, испугалась? Да нет, она, наверное, домой захотела. Что же, скоро поедем, только дополю полоску.