Южный почтовый
Шрифт:
Женевьева уткнулась головой в его плечо и, Бернису верилось, укрылась целиком в этом прибежище. Верилось и ей. И оба, конечно, не подозревали, какая малая часть человека отвечает чужой ласке.
V
— Вы у меня, Женевьева, в такой час… Вы так бледны!
Женевьева молчит. Несносное тиканье стенных часов. Свет от лампы пополам с предрассветным мерцанием из окна — от этой тошнотворной микстуры бросает в лихорадку. Женевьева перебарывает себя:
— Я увидела, у вас горит свет, и пришла… — Больше не выговорить ни слова.
— Да, Женевьева, я… я, видите, разбираю книги…
Красные, желтые, белые пятна обложек. «Как лепестки,» — думает Женевьева. Бернис ждет. Она недвижна.
— Я замечтался тут, в кресле, раскрывал одну книжку за другой, мне казалось — все уже читаны…
Чтобы не выдать волнения, он играет этакого все повидавшего старца — и голос, спокойнее некуда:
— Вы хотели поговорить со мной, Женевьева?
А в душе у него проносится: «Это любовь сотворила чудо».
У Женевьевы лишь одна мысль: он не знает… Она недоуменно смотрит на него и почти кричит:
— Жак, я пришла…
Она проводит рукой по лбу. Окно белеет, заливая комнату искусственным светом, словно это аквариум. «Лампа вянет,» — думает Женевьева. И вдруг отчаяние прорывается:
— Жак, Жак, увезите, унесите меня с собой!
Бернис бледнеет, обхватывает ее руками, убаюкивает.
Женевьева закрывает глаза:
— Вы меня увезете…
Она уткнулась ему в плечо — и время летит над ним, не причиняя ей боли. Почти радостно от всего отрешиться: отдаешься течению, и оно уносит тебя, кажется, это утекает твоя жизнь… «Не причиняя мне боли,» — грезит вслух Женевьева.
Бернис ласкает ее лицо. И тут в ней поднимается: «Пять лет, ведь уже пять лет… как же это?» И новая мысль: «Я столько ему отдала…»
— Жак! Жак… Мой сын умер…
— Видите, Жак, я сбежала из дома. Мне так нужно немного покоя. Я еще ничего не поняла, мне еще не больно. Может, и вправду у меня нет сердца? Вокруг плачут, пытаются меня утешать. Умиляются своей доброте. Понимаешь… Я еще не вспоминаю.
Тебе я все могу рассказать. Смерть приходит среди такого переполоха: уколы, перевязки, телеграммы врачам… После нескольких бессонных ночей кажется — это все во сне. Во время консилиума прислонишься головой к стене, а голова пустая.
И эти стычки с мужем, что за напасть! Сегодня, незадолго до… Он схватил меня за руку, мне показалось, сейчас сломает. Все из-за укола. Но я же знала — еще не пора. Потом просил прощения — к чему это? Я ответила: «Ладно, хорошо, я пойду к сыну». Он загородил дверь: «Нет, прости меня! Мне нужно твое прощение!» Просто каприз. «Послушай, пусти меня! Я прощаю». — «Да, на словах, но не от души». И снова, и снова, я чуть с ума не сошла.
И знаешь, когда все кончено, никакого отчаяния нет. Даже странно: тишина, покой. Мне казалось… казалось, малыш спит. Только и всего. А еще мне казалось, что это пристань — где-то очень далеко, бог знает где; я причалила к ней на рассвете и не понимаю, что дальше делать. Я думала: «Вот мы и приехали». Я смотрела на шприцы и лекарства — и повторяла про себя: «Все это ни к чему… мы приехали». И я потеряла сознание.
И вдруг ее пронзает: «Что я здесь делаю, это безумие!»
Там, она чувствует, первые лучи дня освещают пейзаж после крушения. Скомканные, остывшие простынки. Полотенца раскиданы по комнате, перевернутый стул. Скорее собраться с силами и противостоять разгрому. Скорее расставить по местам кресло, вазу, книги. Измотать себя в тщетных попытках восстановить связь вещей, обрамлявших жизнь.
VI
К ней являются с соболезнованиями. Осторожно подбирают слова. И, чтобы не бередить горьких воспоминаний, ими же вызванных, — бестактно молчат. Она собрана, не согнута горем. Она твердо произносит слово, которого все избегают: смерть. Они не услышат в ней отзвука своих фраз! Она смотрит людям прямо в глаза, чтобы не смели ее разглядывать, — но едва она отводит взгляд…
А иные… До самой прихожей они идут совершенно спокойно, но на пороге гостиной, пошатнувшись, делают несколько порывистых шагов и падают в ее объятья. Ни слова. Она не скажет им ни слова. Они прижимают ее к груди, как будто хотят задушить в ней горе, — но у них в руках бьется рассерженный ребенок.
А муж все твердит о продаже дома. «Воспоминания так измучили нас!» Он лжет: страдание — почти друг. А он суетится, он ведь любит эффектные жесты. Сегодня вечером он едет в Брюссель. Ей придется ехать следом. «Но если б вы знали, какой разор в доме…»
Все ее прошлое рухнуло. Эта гостиная, обустроенная с любовью и терпением. Эта мебель — ее выбрал не муж, не поставщик, а само время. Не гостиная обставлена этими вещами — ее жизнь. Стоит отодвинуть кресло от камина, а столик от стены, — и с прошлым порвано, все вокруг предстает голым и беззащитным.
— А вы? Вы тоже уезжаете?
В чуть заметном движении столько отчаянья.
Тысяча союзов распалась. Неужели один малыш удерживал в своих руках все узы, скреплявшие мир? Неужели он и был движущей силой, утверждавшей в мире порядок? Его смерть стала для нее крахом. И она не может сдержаться:
— Мне так плохо…
Бернис отвечает ей нежностью:
— Я возьму вас с собой. Уедем. Помните, я же обещал вам, что вернусь. Я вам обещал…
Бернис сжимает ее в объятьях, Женевьева чуть запрокидывает голову, ее глаза блестят от слез, — в плену его рук снова та маленькая заплаканная девочка.
Кап-Джуби, 192… г….
Бернис, старина, сегодня у нас почта. Самолет уже вылетел из Сиснероса. Скоро он будет здесь и захватит для тебя несколько горьких слов. Я много думал о твоих письмах и о нашей пленной принцессе. Вчера я бродил по берегу — и подумал, что мы сами, как этот берег: такой пустынный и голый, вечно омываемый морем. Не знаю даже, существуем ли мы на самом деле. Ты ведь видел, как в иные вечера, в печальных лучах заката, тонет в море опрокинутый испанский форт. Но это отражение, переливающееся таинственным голубоватым блеском, — совсем из другого теста, чем настоящий форт на сверкающем от солнца пляже. Вот это отражение и есть твоя стихия. Не слишком подлинная, не слишком надежная. А Женевьеве оставь живую жизнь.
Конечно, сейчас она в полной растерянности. Но в жизни мало настоящих драм. Дружба, нежность, любовь так редки, что и теряешь их очень редко. А Эрлен — какой бы он ни был, один человек не слишком много значит. Я думаю, жизнь основана на другом.
Обычаи, условности, правила — все, что тебе ни к чему, от чего ты бежал… Но они-то и очерчивают жизнь Женевьевы. Что-то прочное, устойчивое должно быть вокруг нее — иначе как жить? Пусть даже оно нелепо или несправедливо — зато образует цельный язык. Умчавшись с тобой, Женевьева потеряет себя.