ЖАНРЫ

Южный почтовый

Сент-Экзюпери Антуан де

Шрифт:

И потом, понимает ли она, что ей нужно? Та же привычка к богатству, которой она не осознает. Ну да, с деньгами можно многим овладеть, добиться наружного успеха, — а она живет внутренней жизнью. Но прочными, долговечными делает вещи богатство. Этот незримый подземный источник веками питал ее воспоминания, ее душу — стены ее крова. Ты же опустошишь ее жизнь — как пустеет дом без тысячи незаметных мелочей, из которых он и состоял.

Я могу понять: для тебя любить значит заново рождаться. Тебе кажется, что ты увезешь с собой новую Женевьеву. Любовь для тебя — особый отблеск в ее глазах: ты ловил его порой и надеешься поддерживать так же легко, как огонь в лампе. И правда, порой простые слова полны могущества, и так нетрудно, кажется, питать огонек любви…

Вот только жизнь — это совсем другое.

VII

Женевьева легонько трогает занавеску, потом кресло — робко, будто нащупывая стены своей тюрьмы. Прежде такие касания были просто игрой. Прежде все это легко появлялось в ее жизни и так же легко исчезало, как декорации в театре, — ведь она приходила и уходила. Ее вкус был надежен и безупречен — но что ей было за дело до этого персидского ковра или той ткани с вычурным рисунком из Жуи? Прежде они всего лишь создавали общий образ дома — вполне милый образ; теперь она встретилась с каждой вещью лицом к лицу.

«Ничего, — думала Женевьева. — Эта жизнь еще не стала моей, я здесь чужая». Она поглубже усаживалась в кресло, закрывала глаза. Словно в скором поезде. Каждый прожитый миг уносит назад дома, леса, деревни. А откроешь глаза — над твоей полкой все то же медное кольцо. Но ты — незаметно для себя — меняешься. «Через неделю я открою глаза — и это будет новая Женевьева: он меня увезет».

— Как вам наше прибежище, Женевьева?

Зачем он разбудил ее так скоро? Она осматривается. Как ей передать свое ощущение: всему вокруг недостает надежности. Сама основа непрочна…

— Подойди, Жак, ты-то ведь настоящий…

Полумрак, холостяцкое жилье: пара кушеток, стены затянуты коврами по-мароккански — пять минут, чтобы развесить, пять минут — убрать.

— Жак, почему вы прячете стены, почему не даете их коснуться?

Она так любит ласкать ладонью камень, все, что есть в доме надежного, долговечного. Все, что может долго-долго тебя нести, словно корабль.

Он показывает свои богатства — «привез на память». Она понимает. Она знавала офицеров колониальных войск, возвращавшихся в Париж призраками из другого мира. Снова, спустя годы, оказавшись на бульварах, они изумлялись, что до сих пор живы. У себя дома они воссоздавали, кто лучше, кто хуже, свою обитель в Сайгоне или Марракеше. И говорили о товарищах, о женщинах, о продвижении по службе, — но вот эта ткань, которая там казалась самой плотью стен, здесь была мертва.

Она трогает пальцем бронзовую мелочь.

— Вам не нравятся мои безделушки?

— Простите меня, Жак… Они немного…

Она не решается сказать «пошлые». Но что же делать, если эти поделки вызывают в ней молчаливое презрение? Ее уверенность в своем вкусе — от навыка ценить только настоящего Сезанна, и никаких копий, лишь подлинную старинную мебель, и никаких имитаций… Щедрая сердцем, она приготовилась жертвовать чем угодно; ей казалось, она смирилась бы с беленной известью клетушкой, — но здесь ее что-то коробило, задевая не утонченность богатого ребенка, а, странным образом, саму ее внутреннюю честность. Он угадал ее замешательство, но не понял.

— Женевьева, я не могу предложить вам столько уюта…

— Жак! Бог с вами, что вы себе вообразили? Мне совершенно все равно! — Она теснее прижалась к нему. — Просто всем вашим коврам я предпочитаю обычный, хорошо натертый паркет. Я тут все устрою…

И она запнулась: ведь нагая простота, о которой она мечтала, — куда большая роскошь и куда большего требует от вещей: не то что эти маски на их лицах. Та зала, где она играла ребенком, сияющие ореховые паркеты, массивные столы, веками не ветшающие и не выходящие из моды…

Ее охватила странная печаль. Не жаль утраченного богатства и всего, что оно позволяет, — конечно, она не больше Жака привыкла к излишествам. Но она отчетливо поняла, что в новой жизни будет богата именно лишним. Это ей ни к чему. А вот уверенности, надежности уже не будет. «Вещи, — подумала она, — всегда были долговечней меня. Они встречали меня при рождении, шли со мной по жизни, и я была уверена, что они встанут надо мной в смертный час. А теперешние мне предстоит пережить».

Она опять вспоминает: «Там, в родных местах…» И снова перед ней тот самый дом за раскидистыми липами. Не было ничего прочней на видимой кромке мироздания, чем уходящие в землю каменные ступени перед его порогом.

О, там… И она представляет, как там зимой. Как зима прибирает в лесу каждую сухую ветку, обнажает каждую линию дома — видишь самый костяк мира.

Мимоходом Женевьева свистит своим собакам. Каждый шаг отзывается хрустом мертвой листвы, но Женевьева знает: после зимней генеральной уборки весна снова будет ткать свое кружево, взберется по ветвям, вспыхнет почками, заново возведет зеленые своды, глубокие и вечно волнуемые, как морская вода.

Там ее мальчик не исчез бесследно. Она спускается в подвал перевернуть дозревающую айву — он только что выскользнул оттуда. Но ведь он уже столько набегался, мой малыш, столько нашалил, — пора быть умницей, и теперь он спит, так ведь?

Там она узнаёт приметы смерти и не боится их. Каждый присоединяет свое молчание к молчаниям, обитающим в доме. Подними глаза от книги, затаи дыханье — и услышишь едва отзвучавший зов.

Разве кто-то исчез? Все без конца меняются, и только ушедшие неизменны и надежны: лицо, виденное в последний раз, уже никогда не солжет.

«А теперь я пойду за этим человеком — и буду страдать и сомневаться в нем». — Только с теми, чей путь окончен, ей удается распутать клубок нежности и обид.

Она открывает глаза: Бернис задумался.

— Жак, защити меня, я ухожу нищей, такой нищей!

Она выдержит, выживет и в каком-нибудь домишке в Дакаре, и в толпе где-нибудь в Буэнос-Айресе, в мире пустых и неверных зрелищ, — только бы Бернис был действительно самым сильным, как в книжках ее детства.

Он склоняется к ней, он говорит с ней так нежно. Этот его образ, эта чудесная нежность — Женевьева заставляет себя верить, любить сам образ любви: этот слабый образ — единственная ее защита.

Сегодня ночью, среди любовных ласк, она уткнется ему в плечо — в это хрупкое, уязвимое прибежище, — пряча лицо, словно умирающий зверек.

VIII

— Куда мы едем? Зачем вы меня сюда завезли?

— Вам не нравится эта гостиница, Женевьева? Хотите — уедем.

— Да-да, уедем, — говорит она с ужасом.

Света фар не хватало. Они с усилием прокладывали путь, словно просверливая его в ночи. Бернис бросал взгляд за взглядом на побледневшую Женевьеву.

— Вы замерзли?

— Ничего, немножко. Я забыла мои меха.

Поделиться с друзьями: