За борами за дремучими
Шрифт:
Живет Юрка на другом конце поселка, на берегу обмелевшей речушки Бродовочки, невдалеке за которой через луговину начинаются светлые хвойные леса, богатые белым грибом. Эти беломшистые боры бродовские ребята считают своими, нам туда хода нет, и потому каждое лето мы воюем. Конечно, в лесу дорог много и грибов всем хватает, но так уж повелось: поймают бродовские наших — подквасят носы, а грибы к себе пересыплют, мы их в наших лесах прищучим — тоже слезой умоем.
Вражда эта то стихала, то разгоралась с новой силой. На дележку шло все: река, леса, улицы, места в школьных классах…
Вот почему с опаской разглядываю я веснушки на Юркином лице, жду от него подвоха. Был бы сейчас рядом Валька…
Юрка намного старше меня, уже несколько зим отходил в школу, и ему ничего не стоит дать мне подзатыльник, но я все-таки на своей улице, и подмога может явиться с любой стороны, хотя бы с той же Релки, где сейчас Молокан мучает змея. Но Юрка, видать, и сам помнит об этом, а потому горячо шепчет мне в ухо:
— Я знаю, где есть бумага. Ох и змей славный выйдет! Только ты мне чуток подсоби.
— А что надо делать?
— Да ничего… Зайдешь в школу к тетке Сине, поговоришь о чем-нибудь, ну, мол, Витюшку евоного заглянул попроведать, а я тем временем в учительскую наведаюсь.
— Так ведь она сейчас на замке?
— Это моя забота…
О воровстве в поселке слыхом не слыхивали (огуречные набеги на огороды таким злом не считались), и потому избы на замок редко кто запирал, легонькая клямочка, пришпиленная острой щепкой, — и все. Так уж издавна повелось. Но в учительской было столько соблазнительных вещей для ребячьего глаза, что в вечерние часы две половинки двери сторожил маленький черный замок. Меня там всегда привораживал голубой глобус, глядя на который, я никак не мог понять, почему с нашей круглой земли не стекут в пустоту воды рек, морей и океанов… Нет, все перепуталось в моей голове: глобус, учительская, тетя Сина, бумага…
— Ты, я гляжу, тетки Сины боишься?
— Что она, кусается…
— Вот и я говорю. Да ты не робей. На тебя и не подумают. Мать — учителка… Так идем, что ли?
По высокому крыльцу мы поднялись в небольшой остекленный тамбур. Школьный коридор был безлюден и по случаю выходного дня поблескивал недавно вымытыми полами. Юрка дышал мне в затылок. Одно осталось — идти к тете Сине, пособничать нехорошему Юркиному делу.
Тетя Сина в школе — одна при всех должностях: и завхоз, и сторож, и повар, и техничка. Худенькая, невысокая, ну совсем как высохший гороховый стручок, она не ходит, а летает по школе. А иначе, наверное, и не успеть переделать работу. Одних только дров сколько надо перетаскать, чтобы ублажить ненасытные печи. А их в школе, что солдат в строю, около каждой классной двери поблескивают черными металлическими боками. И этот торжественный строй как бы удлиняет и без того немаленький коридор, который опять же моет неутомимая тетя Сина.
Многим ребятам она пострашнее самой строгой учительницы: то отчитает своим звонким голоском за сваленную с вешалок одежду, то выведет на чистую воду курильщиков…
Но козни ей ребята никогда не строили. И не потому, что в самое голодное время варила она в ведерном чугуне казенную картошку и заведовала сиротским столом, просто при видимой строгости ее жалостливой доброты хватало на всех. Да что там говорить, я и сам сколько раз видел, поддергивала она гирьку настенных (наверное, единственных в школе!) часов и незаметно подводила вперед минутную стрелку, чтобы укоротить урок. А уж коли прозвенел в руке тети Сины литой медный колокольчик, потом хоть сколько разбирайся учитель — нас обратно в класс не загонишь. Такой была наша тетя Сина. И вот сейчас по указке Юрки Аргата я шел к ней с неправедным делом. Господи, как несправедлива ты, мальчишечья солидарность! Ведь сколько раз каждый из нас пересиливал свой характер, совершая порой что-то непотребное собственной душе, лишь бы не прослыть трусом среди своей ровни. И повернуть назад нельзя — сопит за плечами Юрка.
Школьная квартира тети Сины — бывший класс, превращенный в столовую, и потому большую его часть занимают здоровенная русская печь и стоящие впритык столы и лавки. Лишь небольшой, отвоеванный беленой дощатой перегородкой закуток и есть жилье, или квартира, в которой и спят тетя Сина со своим белоголовым Витюшкой.
Воюет ли Витюшкин отец, или так кто-то однажды прислонился к судьбе тети Сины да навсегда и сгинул, об этом в поселке никто не знает. Письма к ней не ходят, а свою самую сердечную тайну держит она при себе. Знают сельчане только одно, что работала тетя Сина где-то в теплых местах, при угольной шахте, и война так стремительно стронула ее с родного гнезда, что бежала она из дома в чем была, прихватив лишь Витюшку — свою сердечную тайну.
В наш поселок ее привела родственная ниточка. Но у родни она лишь опнулась, приживалкой жить не захотела, а потому сразу подыскала работу, да еще с жилым углом, отапливаемым казенными дровами, — не каждому эвакуированному выпадало такое.
Я робко, без стука, открываю дверь. Голова Витюшки белым одуванчиком едва проросла над сиротским столом. Он еще совсем несмышленыш, но ложку в руке держит твердо, вылавливая ею что-то в глиняной миске. Меня он встречает радостным восклицанием:
— Дя-дя! Дя-дя!
Ободренный таким началом, я снимаю фуражку, тихо здороваюсь.
— И ты будь здоров, присаживайся с нами чаевничать. — Тетя Сина выпархивает из предпечья. На ладони стакан с рыжеватым морковным чаем.
Я еще до конца не знаю, что там замыслил Юрка, но как мне хочется сейчас, чтобы ничто плохое не коснулось тети Сины и ее Витюшки. Вон он какой худосочный, дунь — и осыплются с головы белесые волосенки. Мне хочется погладить его жидкие шелковистые прядки, ощутить ладонью, как в ложбинке, под мягкой кожей, пульсирует «родничок».
— Как там бабушка ваша, не болеет? — Проворные руки тети Сины смахивают со столешни несуществующие крошки.
— Ле-ет, ле-ет, — вторит ей Витюшка.
— Здорова пока. — Я отпиваю глоток явно не для меня приготовленного чая и чувствую, как таким же морковным цветом разгораются мои щеки.
— Вы мать берегите… Опять у нее на уроке сердце схватило. Каждую беду как свою переживает. А нынче бед под завязку. Тут никакого сердца не хватит.
Она горестно вздыхает.
— И все война проклятущая.
— Уча-я, у-ча-я, — не унимается Витюшка.
Обостренным до предела слухом улавливаю почти неслышный скрип входной двери, торопливо допиваю чай и бормочу что-то невразумительное. Мне не хочется видеть Юрку, но он перехватывает меня за углом школы.
— Ты что, из бани выпал?
— Чай пил…
— Ишь ты, один делом занят, другой чаи гоняет. Ладно, бери бумагу.
Он с хрустом, будто меха у гармошки, разворачивает белоснежный рулончик. Внутренняя сторона его разлинована на клетки, и в каждой из них нарисованы какие-то непонятные мне буквы. Я осторожно касаюсь бумаги: она легко течет меж пальцев.
— Обожди! — Придержав рулончик рукой, Юрка что-то обдумывает. — За просто так и чирей не вскочит. Неси-ка что-нибудь пожевать, а то у меня… — Он ткнул себя в живот.
— Так у нас…
— Найдешь чего-нибудь! У вас вон куры, и те не съедены, а уж яиц, наверное…
Замутила мой разум своей белизной бумага. Что я кроме газетных махорочных лоскутков видел? Забыл про учительскую, про тетю Сину и Юркины оттопыренные карманы — как бы не мое дело.
Не помню, как очутился в ограде, проверил все устроенные дедом и потайные куриные гнезда, нашел лишь выструганные из березы яйца-подклады. Да и откуда им залежаться, настоящим? Бабка едва услышит хвастливое куриное «ко-ко-ко», тут же во двор, за яичком.