Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ода герою

Стали годы бежать вприпрыжку — на своих на двоих не догнать. Смотрит ученый в недавнюю книжку: «Вот те на! Все надо заново переписать!» И что теперь поэзия Иванова — изнывание загнивания, переулочный экзистенциализм, когда звезд преломляют сияния грани будничных призм. Когда на заводе ль, дома ль, в конторе ли — говорят не о погоде, не о том, как Иван Иванович с Иваном Никифоровичем спорили — а все об одном: «Скажите на милость — скоро ли? Да вскоре ли? И вот совершилось как во сне — Опять большевицкие пропагандные уловки — Человек на Луне! На Луне — человек!» — И стал двадцать первым двадцатый век… Во все века владели им сиянье сверху, бездна снизу — Он шел меж них путем ночным по жизни узкому карнизу. И руки протянув вперед к неуявимому виденью, на грани роковых пустот скользил он, спящий, лунной тенью. И вот — в невероятный час восторга, ужаса и муки, и сном не закрывая глаз и не протягивая руки, покорный вызову — (Чьему? И вглубь какой судьбы ведомый?) он вышел в мировую тьму из милого земного дома… В небе, смертного часа черней, звезд густой рой. На мысе безводного Моря Дождей как он горд и как одинок, Герой! В невероятное, небытьевое падает камнем еще ему данная быль, и скоро следы его скроет метеоритная пыль. В сиянии синем Земля, словно глобус школьный, так далека — где-то там Волга и где-то Ока, светит солнце и Тане, и Мане, и Зине, и Лине, в ржи поспевающей синь василька так далека — что и думать больно. Лицом к пустыне и к синему свету — спиной о ракету (лом бесполезный!) под лунной скалой отвесной садится, готовясь к концу, за то, что с вселенской бездной стал первым лицом к лицу… И вот он за пределы тайны — как будто на пути земном — под небом звезд необычайным унесен непробудным сном. Кто вел его? К каким пределам? Есть цель иль вовсе цели нет? Его желаньям слишком смелым какой мерещился ответ? Душа ли шла к истоку света в тот рай, в котором рождена? Земля ль, созревшая планета, в пространство сеет семена? Зачем мгновенным метеором сгорела гордая душа над лунным роковым простором как некогда — взойдя ль на Форум, на диких берегах ли Иртыша?.. …И ужалены только своей судьбой, равняя мысль в регулярную строчку, словно городовой, автомобили на шумном проспекте, скажут Умники: «Что ж герой? Чего он искал там, чудак-одиночка? Что доказал нам в духовном аспекте? Пропал, как в пустыне глухой безответный крик, на лугу бесконечном светляк тленный!» — Нет, почтенные! Этот светляк, хоть на миг, хоть на миг озаряет точку, в которую упирается ось Вселенной! Значит, стоит искать, если жизнь, может быть, только плата за жестокое счастье умереть одному — на потухшей Звезде, значит, стоит искать, если жгут беспокойные страсти, если сердце стремится куда-то — к чему ли, к кому? — И не знает покоя нигде! Пусть тайной цели таинственных зовов не понимает и тот, кто их слышит — слава безумцам, всегда готовым бродить, как лунатик, у мира на крыше! Но вы, заблудившиеся, как в горах овца, в вашей мудрости без выхода (…иль входа…) почем вы знаете, что это не зов Отца откликается в душах особого рода? Есть покорные карме Земли — их не тянет к звездным путям, междупланетные корабли им не по сердцам. Их мечта — о полетах иных: играх души вне смиренного тела. Это их сны, их дело. И пусть они строят в духовном плане свой фаворский шалаш — уют, и пусть в нем отблески их желаний, как на мещанском балконе герани, сублимированно цветут. Пусть украшают жизнь обывателя искусствоискатели! А кому на духовные строи — как и на прочие — наплевать, кто ищет только еды и покоя, теплый дом и двуспальную кровать — пусть себе (с властью или без власти, сгибаясь иль не сгибаясь в дугу), мирскую жвачку коровьего счастья на середняцком жует лугу. Повелительного экстаза прометеев огонь и завет, уже отделяется раса Конквистадоров Новых Планет. И унесет в пространство мировое, расселяясь в галактик сияющей мгле, самое доброе, самое злое, самое грешное и святое, самое гордое, дерзкое, смелое — самое черное — самое белое, что расцвело на Земле. И под светил небылой панорамой Неведомый в руки возьмет их, как глину Адама, переключит по-иному их время, что нам не снилось — откроет им; их беспокойное племя духом прожжет Святым, чтоб на устья бесчисленных звездных рек вышел Сверхчеловек. Тому, кто пути для него расчищая, сам не знал, для чего погибает, тому, кто в первом полете орбитном одолел тяготенье, что властно велит нам, кто первым взглянул на планету родную на расстояньи — как на чужую, кто первым ушел от плененных кружений и прилунясь в метеорной пыли, увидел, как стелются тени от голубого сиянья Земли, тому, чье сердце заранее бьется в ритм уже не земной, кто вышел в Космос и не вернется или вернется с вестью благой — Слава Тебе, Шальной! Слава Тебе, Иной! Слава Тебе, Герой!

Ночной разговор (вариант XII-ой главы поэмы «Последний вечер»)

Равнодушно лениво в небывалое, в безвестное, в вечное, в прочь влачит, как подол, сизый дым с неживого — в туманах — залива безымянная ночь. Вдоль пустынь обезлюдевшей улицы фонари, одуванчики света, распустились в лиловое небо. И плетутся часы, как рабочие лошади, к постоялым дворам отдаленной зари. Над асфальтовым озером площади памятник глухо сутулится, бросить скучное дело позировать правнукам, рад. Но привычка — вторая натура, и, в пространство вперив немигающий каменный взгляд провозвестника и авгура, для висящего рядом фонарного глобуса неподвижностью каменных рук из кифары без струн извлекает неслышимый звук, и сошедший с ночного автобуса хмельной шалопай монумент ободряет: — «Играй! Играй! Никому это жить не мешает и не помогает — ремесло из актива твое выпадает, искусства в агонии, и не творцы от сохи — завтра будут машины писать стихи, рисовать картины и сочинять симфонии! Сдаются в архивы — вторые планы, запредельного отблески света, романтические туманы, пасторальные чувства: Нужны небылые поэты, чтоб на заре небывалого века создавать сверхискусства для сверхчеловека!» — Посылает рукой песнопевцу приветственный знак от сочувственного сожаления и отчаливает кое-как за предел поля зрения. Уходит болтун, и опять монумент одинок… О, если б понять он мог!..

Идиллии

Украйно, Украйко, Ненько моя, ненько! Як тебе загадаю, краю, заболить серденько…

Т. Шевченко

1. Зима

В апреле хочется сидеть щека к щеке, витать в луне и соловьиных стонах. Июль зовет смотреть в окно вагона, бродить в горах, валяться на песке. Сентябрь уводит к творческой тоске: дать рифмой тон, как звоном камертона, с палитры брать прозрачность небосклона, и глину мять в уверенной руке. А в декабре — в любом земном раю с французом, негром, австралийцем, греком — тебе вдруг кажется, что воздух пахнет снегом, и вспоминаешь молодость свою: сад под метелями, сугробы на опушке, на окнах сказочные льдинок завитушки… А в комнатах — мечтательный покой, роман Майн-Рида, логово дивана и — что в кострах воинственного стана — мигают в печке угли под золой… …И вот сидишь в кибитке кочевой, свистит стрела, шипит змея аркана, за трудным продвиженьем каравана следит апаш в раскраске боевой, и черный глаз среди сухих камней, как щель, как цель, заклятье и угроза… …И в пыльный зной бизоновых степей вдруг веет свежестью России и мороза от щек прислуги, розовых, как роза, от скифских растопыренных грудей. …И без конца потом воркует греза в гнезде неоперившихся страстей.

2. Сенокос

У заводи, где ленью льются ивы, а в тростниках отшельничает сом — упав, как тень, в июнь неторопливый, лежать в траве, следить за поплавком. Вдыхая мир, что сенокосный запах, глядеть без дум, как мост полуживой, пройдя реку на тощих курьих лапах, без сил цепляется за берег луговой. Как лысый луг скребут гребенки грабель, и парень, вилами причесывая стог, нарочно клонится к веселогрудой бабе, притворно падает и валит бабу с ног. А там — забью про все, как есть на свете, и про телят в нескошенном лугу, ребята голые, за неименьем сети, штанами ловят рыбью мелюзгу. Им посулив отцовский кнут тяжелый, две девки вброд через лозняк густой идут в реку, собрав на грудь подолы, чернея тайн нестыдной наготой. И смотрит дед, улыбку чуть живую запутав в клочья сизой бороды, как плоть могутную, мужичью плоть ржаную глотает синь полуденной воды. А в селах тишь. Прижмурясь, дремлют хаты, на солнцепеки выгнав огород, и только аист на гнезде лохматом кончает клекотом размашистый полет… Пусть жизнь цветет в иной и лучшей доле, настанет в мире тишь и благодать, пусть волк с ягненком рядом лягут в поле полдневный отдых братски коротать, пусть новый строй народов и природы поставит крест на каждом нашем зле — блажен кто жил еще в иные годы на дикой, неустроенной Земле! И путь пройдя без роковых вопросов, налив до края в сердце благодать душистым полднем русских сенокосов, как листья лоз, бессмысленно дышать!

3. Пчельник

Летний день на пчельнике у деда, яркий-яркий раскаленный день. Облака, как флот перед победой, плавают у дальних деревень. От жары на ветке молкнет птица, ищет тварь прохладного угла. Тишина как будто лет страница, перевертываясь, замерла. Лишь одни, верны своим законам, честно строя свой медовый рай, с неизменным монотонным звоном, собирают пчелы урожай. И, как ульи, тоже безумолку, дед бормочет про свои дела — как нечистик влез к нему на полку и горшки посбрасывал со зла… Ляжет полдень отдыхом коровьим, выйдет внучка потчевать едой. Пышет Паша ситцем и здоровьем, девственной мужицкой красотой. Для грудей ее, до края полных, вышивки рубашные узки, а в глазах, раскрытых, как подсолнух, жар и стыд проснувшейся тоски. Хорошо смотреть в глаза такие, еле-еле мысли шевеля… Хороша родимая Россия — девки в ситце, в золоте поля!.. Все прошло и все переменилось, новый род мой заселяет край, только так же — в милость и немилость — собирают пчелы урожай, но нигде, ни на какой планете в перевоплощениях любых, глаз таких не встретить, не заметить, этих девок больше нет на свете и в полях, по-русски золотых!

4. Ночлег

Знакомый луг раскинулся маняще, знакомый мост шагнул через ручей, а вот и мельница с холма крылами машет навстречу нам, и сразу вслед за ней открылся хутор белый и веселый, как легкий лебедь в зеркале воды. Уже навесились на зубья частокола обильной груши ранние плоды. Уже с крыльца своей счастливой хаты, гостям далеким по-простому рад, торопится хозяин тароватый убрать следы бесчисленных цыплят. И свору песью выбросив навстречу (беспечной помесью и масти и пород), приветливо скрипят нам «добрый вечер» косые створки стареньких ворот. Встречает двор зверья вечерним станом — базар восточный: кто во что горазд! И кажется, стихами из Корана на крыше аист поздравляет нас. А в горнице, где стен усердным мелом окна застенчивый усилен свет, в шершавых рук пожатъи неумелом степенная учтивость и привет. И так отрадно узнавать исконных святых вещей ненарушимый строй: в цветах бумажных сонные иконы, часы в простенке — с гирей составной. В углу кровать, как пуховое чудо, в подушках пестрых — и престол, и храм, здесь каждый сон — пролог добра иль худа, а труд любви — серьезен и упрям. А рядом шкаф — устойчивей столетий, на полках блюд неистребимый ряд, что получают по наследству дети и берегут в наследство для внучат… Но вот на стол, переломив узоры, ложится скатерть, хрусткая на вид, и атакуют гостя приговоры, что палка бьет, а чарка не вредит. И девка спелая, застенчиво втыкая в холсты рубашки крепкие сосцы, отрежет половину каравая, предложит к водке лук и огурцы. Как водится, начнутся тары-бары о том, о сем… Что дал Бог добрый день, что у попа гроза сожгла амбары, а лошадь — напоролась на плетень, что бродит ведьмой по хлевам молодка, что вновь Мара являлась у гумна… Вздохнет старик: «Слабее стала водка, И вообще — скудеют времена!»… А между тем, воркуя в лампе древней, огонь на гибель манит комаров. В окошке опустился над деревней лилово-розовый архангельский покров. И всходит месяц — за кустом маячит, и наконец влезает на плетень. Уже зевок в ладонь хозяйка прячет — пора ко сну: и завтра будет день… Похвалят гости водку и галушки, на сеновал ведет их дед глухой, и девушка, неся горой подушки, в глазах не гасит искры озорной… …Счастливый край! В нем бы закончить годы, быть может — дни, чтобы оставить в срок под сенью лип, среди родной природы — дубовый крест и вянущий венок. И в оный миг, став на пороге рая, увидеть вдруг, дыханье затая, что та же мельница, крылом махая, зовет на хутор инобытия, и — если ты для брата не был Каин — душе спасенной по-простому рад, встречая гостя, Сам Большой Хозяин с крыльца сметает мусор от цыплят… Гремели битвы бешеных гигантов, мир видел сны несбывшихся побед. Счастливый край! Словно страна Атлантов он потонул в пучине страшных лет. Уже иначе там живут и пашут, смеются, плачут, любят, говорят; и мельницы с холмов крылом не машут, и дом сожгли, и вырубили сад. И скажет правнук, мирно богатея на перегное наших бед и зла, что в том краю хоть жизнь была труднее но благодатней, кажется, была, что все мы в мире — гости на ночлеге, И счастлив тот, кому позволил Бог закончить жизнь в неповрежденном веке, кто просто жил и просто верить мог.

5. Богомолье

Привычный мир в предутреннем покое еще как был и вот уже не наш. В чай наспех влили молоко парное, сложили в бричку пыльник и багаж. Пока у зорь на розовой ладони дневного солнца спит слепой щенок, — по холодку бегут резвее кони, и легче пыль немереных дорог… Часам к двенадцати — жары глухая одурь… Разбит бивуак спасительный в лесу, и карий конь — неисправимый лодырь — из первых тянется и к сену, и к овсу. Из сумки старенькой извлечены маняще — в тени под деревом, где ходит холодок — пшеничный хлеб, цыпленок с манной кашей, крутых яиц резиновый белок… Воркует горлинка — то ласково, то строго, пчела гудит к неведомым леткам, и лань проносится через дорогу, как птица, перепархивая по кустам. И кажется, что в гуле сосен слышишь, благоговением предчувствий осиян, как лаврский колокол скликает волынян к горе Почаевской, что святостью всех выше… …Пройдут года… Как на иной планете в стране изгнания узнаешь кое-как, что та гора еще, как раньше, светит — в угрозе гроз негаснущий маяк. Стой, Нерушимая! Сияй и нам, и прочим, Пречистой Девы простирая омофор, на села белые во тьме чужацкой ночи, на занесенный над Тобой топор!

Костер

Жертвам революции

Когда глухим — совиным — сибирским рассветным часом, воняя бензином и горелым мясом, потухал костер Самодержца, Князя, Царя, Императора, Протектора и Куратора, и прочая, и прочая, и прочая — не остановилось народное сердце, не опустились в муке мужицкие руки, разные дела ворочая, не плакали дети, и старики не молились, и на всем белом свете никому не приснилось — как вышел из мглы рассветной, тенью столетья меряя, спешенный Всадник Медный, мрачней, чем ночная гроза, и на гибель своей Империи злые уставил глаза… А над костром вонючим, оттуда, где роняя холодные слезы, сбившись кучей, перепуганные березы ждали чуда — смотрели на Исполина, пронзая смрадные туманы, ненавидящие очи сына: — «Вот тебе, изверг пьяный!» …И собираясь по разным странам, равнинам, горам, оврагам, крепом затянув барабаны, медленным — траурным — шагом, с громкими, как трубы, именами, проходили полки за полками, и бравые знаменщики неуклонно бросали в костер знамена двухсотлетней страды ратной: — «Вот тебе — Вождь нещадный!» — И за ними, как тьма, без конца и без края, будто двинулась Земля сама — искалеченные, изувеченные, выжженным клеймом отмеченные, с колодками и кандалами, исполосованные батогами, стеная, взывая, проклиная, выжимая из лохмотьев невскую воду, в копоти построенных заводов, в копоти сгоревших скитов — будто прорвали дыру в народе — хлынули толпы мужиков: — «Вот тебе, Антихрист, Оборотень! вот тебе расчет за народ!» — И во мгле предрассветных потемок над остатком костра и тел нерожденный глядел Потомок на Зачинателя Великих Дел: — «…От державного топора будут щепки и для нового костра. Что ж, академик и плотник, и мореплаватель, и герой? Вот что построил ты, вечный работник, вот что ты сделал, шальной!» — Встало утро, как утро, на божьем свете — пахарь пахал и резвились дети… В Париже в кафе надрывалась публика: — монархия или республика? А в Москве уже кончились споры — украшали агитками заборы, вешали запоры на соборы, и на подпись лежал декрет, что покоя не будет еще двести лет…

Ромул и Рем

Ваши предки били челом ползая перед царем, в уничижении да умалении; «От раба-де Ивашки прошение!» А когда распалялась честь, старались за стол поважнее сесть, дрались за места, не щадя живота, расплывались в похвальбе: «Мы-ста, да мы-ста!» — И трещали костями на дыбе Мати Пресвятая, Пречистая! А кто верстался в худой род, лыком стягивал пустой живот, служил боярину телом и духом, и конской силой, и песьим нюхом, а когда становилось невтерпеж — за разбойный хватался нож, чтоб потом в Керженецких лесах — отмаливать смертный страх: старописные иконы, била — не колокольные звоны, в простецкое установление по крюкам велелепное пение, иночество до бровей и мысли черта любого злей! Наши прадеды — вольный народ! Под замковыми воротами вешали господ вместе с псами! Называя друг друга «пан-товарищ», раскуривали трубки у костельных пожарищ, рвали парчу на подстилку лошадям, бросали золото шинкарям, о шляхтинские шали дорогие вытирали сабли кривые. А когда лап не тянул Лях, скрывался татарин в степях — ходили морем на Царьград, подавить анатольский виноград, ронять трубки в Мраморное море, испытать полонянное горе. Казацкая слава дыбом шла, но часто чайке не хватало весла — кого свалил ятаган, кого задушил аркан, кто на галерах — в кайданах — цепях, плача, пел о родных степях… Буйной воли огонь по векам не погас, но лень победила в крови у нас, полюбили мы тихое счастье, горилку, галушки, и чернобровой Насти груди, как белые подушки — и как же нам быть теперь с вами, похабниками и скопцами, угодниками и ворами, юродивыми, палачами — большевиками?

Две молитвы

I. «У каждой страны своя судьба…»

У каждой страны своя судьба, у каждой судьбы своя причина, и если на ферму не похожа изба — оттого, что у них — виноград, а у нас — рябина… Говорят: «От Балтийского до Каспийского, от Дуная и до Урала, и до Амура раскинулась средь простора евразийского, велика Федора, да дура! Нет у нее Парфенона, ни Пантеона, ни Одеона, а теперь даже колокольного звона! Нет ни дорог мощеных, ни душ лощеных, злы и нелепы ее законы. Пусто в кармане — самоцветы и злато, что проку в них для худого кармана? Только горем одним богата, только думы ее — великаны! Возмечтала о праведном царстве — всем народом пошла по мытарствам. И пока другие с высокого кресла здравого смысла ее чудачеством потешались, взирая — землю грызла, на стенку лезла, добиваясь самого высокого качества, самого настоящего Земного Рая! Хотела счастья всему Свету, и вот у самой и на хлеб нету! Пришлось поклониться недоброму дяде — распахав целину — урожай собирать в Канаде! Но не «хлебом единым», как говориться: хотела, чтоб всем от неправд ущититься — и вот другие снимают пенки у хозяев, чувствительных к дальним угрозам, а она полстолетья сама над собой глумится, сама себя ставит к стенке, запирает в застенке, захлебнувшись кровью и навозом, у заплечного лежит приказа… Вот тебе и «все небо в алмазах!» — …Все это я слышу, все это я знаю, все обвинения принимаю, но что я могу и что я значу? Вспоминаю Ее и плачу… А когда меряю с богатыми и сытыми, что ходят дорогами избитыми, горем чужим не болеют, не маются, счастья всеобщего не добиваются и душу кладут за свое лишь имущество — не вижу, по совести, их преимущества! Где у них девушки, что разыгрывали на рояле ланнеровские вальсы в ампирном зале, ели и пили на хрустале и на севрском фарфоре, тонкими пальчиками в парижской лайке поддерживали ворот кружевной разлетайки, когда на тройке в серебряном наборе катал их кузен, голубой улан, а потом от всего отрекались, все бросали, забывали свой род и свой клан, тонули бесследно в мужицком море, в бездонном горе, принимали у баб, сопли немытых детей утирали учили, лечили, бомбы бросали, на каторге гнили и верили, верили, верили в Век Золотой, когда правда и счастье для всех, навсегда, словно солнце, взойдут над землей? Где у них царь, победительный, властный, балованый, что мгновеньем одним зачеркнув триумфальные дни и года, пока у дверей его спальни шептались придворные клоуны, тайком из дворца уходил в никуда, навсегда и бродягой побрел по своей же Империи, народные судьбы и горе народное меряя, с людом простым сообщался, роднился, вместе трудился, вместе молился, вместе под плети ложился — и никому никогда не открылся? Где у них двенадцать простых людей и, возможно, антисемитов, что оправдали еврея, потому что вины на нем не нашли, хотя старанием черных властей все было так сколочено, сбито, чтобы племя фальшивого злодея опозорить от края и до края земли? И вот — не стыжусь ни судьбы воровской и злодейской, ни того, что в стране ни свободы, ни сытости нет, вспоминаю Ее — и в помпейской ночи европейской мне как будто бы брезжит далекий — в тяжелых туманах — рассвет… «Друг мой, друг мой! Все это мило, но доброе в ней догорело дотла! На распаханных старых могилах одна крапива взошла: рвачи, стукачи, палачи… И теперь — хоть кричи, хоть молись — Историческая надвигается ночь. Чем ты можешь ее превозмочь, На Тарпейской скале недорезанный гусь?..» — Отче Наш! Светлым силам Твоим повели — пощади эту бывшую Русь!

II. «Встала Смерчь над шеломенем зла и черна…»

Встала Смерчь над шеломенем зла и черна, из Перунова стольна дома в степь выкатывала гром вслед грома, кнутовищем огня седорунное бучила стадо ковылье. И волки, за дня подымаясь из логова, наглые, выли, и вороны, кровью пьянеюще, крячили: Гон! Гон! И маялись чайки отчаянно: чья, чья, чья вина? — когда травяными, глухими топями, добивая отставших, добивая упавших, подгоняя уставших тупыми копьями, половцы войско разбитое русичей гнали в полон… Путивле месяц взошел не весел, как будто взлетевший без сил Алконост, с насести тучи, уныло свесил радужный хвост. И всю ночь напролет на стене городской из бойниц без людей в перекличке сторожевой завывали и ухали навьи и совьи, навевая молодушкам думы вдовьи, сердце истачивая матерей… Этой грусти продавней не выпило время и годы-столетья все так же несчастны, и рок наш без удержу лих — отцов наших так же погибли в безвременьи дети, как их давние предки и далекие правнуки их. О, горькая Русь! Ты как белая чайка, что свивала гнездо у дорог ходовых — ордой половецкой прошла Чрезвычайка, и сколько детей не хватает твоих! А другие в стране своей так же в немилости, как в дикой степи у костров кизяка, и то же им снится, что прадедам снилось их, и та же цепная томит их тоска, и так же, ярясь грозовой кобылицей, враговая Смерчь над шеломенем став, опять, приближаясь, грохочет и злится у древних твоих пограничных застав. О, горькая Русь! Сохрани тебя Бог под бураном веков, на скрещеньи дорог! Сохрани тебя Бог за твои неоплатные муки и за то, что с тобой, точно дикая сука, судьба, и за то, что тех русичей хмурые внуки больше не крестят ни сердца, ни лба!
Поделиться с друзьями: