За Дунаем
Шрифт:
— Ха-ха-ха! А ты как хотел? Приобрести богатство и ничем не рисковать? Хитер, брат! Трус ты, а не мужчина! И правильно делают, что тебя все презирают в ауле. Чего ты злишься на Знаура? Он не то, что ты, хромой... Знаур не побоится средь бела дня отрубить тебе голову. Вот он — джигит... А ты? Я тебя больше не пущу в свой дом, несчастный. Думаешь моими руками убить Знаура. Нет, я заставлю тебя самого сделать это. Молчишь? А вот я сейчас свяжу тебя и отнесу на нихас, людям скажу, с чем ты пришел ко мне.
Вздрогнул хромой, поверил в угрозу, понял, что попался в капкан, забегали маленькие глазки.
— Боишься? А ты будь таким, как Знаур... Все, что ты услышишь из уст этих оборванцев, запоминай! Только ко мне днем не приходи, догадаются люди, тебе же достанется. А теперь иди!
Вернулся к себе хромой, не рад, что наговорил Сафару на Знаура и Бекмурзу. Спохватился, но уже поздно. Как-никак он бывал у них в доме не раз, ел-пил, а у Сафара и скамейки не нашлось, чтобы усадить гостя. Может, напрасно затеял ссору с аульцами? Ему же жить с ними по соседству. Случись несчастье— Сафар не прибежит к нему.
Кудаберд сидел на высоком пороге и от досады на самого себя часто сплевывал. Думал рассердить Сафара, чтобы тот в гневе посчитался со Знауром. Но не получилось, как задумал хромой, разгадал его коварные мысли Сафар. Теперь ему самому-надо столкнуться с ним.
27
После случившегося на нихасе между приставом и Цараем все чего-то ждали. Люди знали, что Хаджи-Мусса горд, самолюбив, мстителен, как и весь род Ку-батиевых. Аульцы понимали, что беды не миновать.
Правда, почтенные старики о Хаджи-Муссе речей не вели и не потому, что забыли о нем: презирали его.
Ссору с приставом особенно тяжело переживала мать Царая. Старуха боялась потерять сына. В ее памяти много примеров, когда из спора правым всегда выходил сильный. В последние дни она бродила по дому и беспрестанно что-то шептала, но расслышать ее слов было нельзя. ЦарЗй не мог уже смотреть на мать и, боясь за нее, послал брата к своей незамужней тетке. Не дождавшись ее, он поспешил со двора. Но едва успел спуститься под гору к дороге, как услышал крик ребят. Они бежали со стороны моста и размахивали в воздухе шапками:
— Кабардинцы!
— Едут кабардинцы!
Дети пронеслись мимо Царая и вскоре скрылись в узкой улочке аула. На крыши высыпали мужчины и с тревогой смотрели вниз, под гору: двое верховых кабардинцев поднимались к аулу. Человек десять, тоже кабардинцы, остались у речки, по ту сторону моста. Догадавшись, что это Тасултановы, люди вышли им навстречу. И только Царай вернулся домой. Он понимал, что с кабардинцами разговор будет трудный, но почему-то был спокоен за себя. То ли потому, что не заблуждался насчет сыновей Тасултана, понимал, что братья не из робкого десятка и не оставят ему коня, чтобы не навлечь на себя позора. Другое дело, как они собрались заполучить его обратно? Если силой, то Царай, конечно, не пощадит ни своей жизни, ни чужой.
Дома его встретил встревоженный брат с ружьем в руке, бледный и тоже готовый на все.
— Повесь ружье на место... Ты как овца среди волков,— велел ему Царай, а сам пошел было к коню, но передумал.
Конь стоял под навесом и скреб копытами землю. Дрогнуло сердце Царая, он почувствовал легкий озноб. Нет, коня он не вернет, даже если кабардинцы будут грозиться убить его тут же. Они сами виноваты. Окажи Тасултановы ему честь, достойную мужчины,— не стал бы Царай уводить коня. Но ведь Тасултановы нехотя пригласили его сесть рядом с именитыми гостями. Пусть теперь почувствуют такое же унижение.
Оставаясь посреди двора, Царай незаметно для себя положил руки на кинжал и, широко расставив ноги, смотрел в землю. Брат сидел на колоде у входа в саклю и теребил полу черкески. Мать ничего не знала о кабардинцах, а то бы неизвестно, что сталось с нею, и без того обезумевшей от горя и страха за судьбу своего дома.
С улицы послышались голоса, и Царай направился к выходу. Перед калиткой остановились Дзанхот и кабардинец: в последнем Царай узнал распорядителя в доме Тасултановых.
— Принимай гостей, Царай,— произнес торжественно Дзанхот.
Приложив руку к сердцу, Царай слегка поклонился:
— Дом моего отца — ваш дом! Добро пожаловать! Разве тебе, Дзанхот, нужно приглашение? Каждому, пришедшему с тобой, Дзанхот, открыта дорога сюда!
Отступив в сторону, Царай жестом руки пригласил гостей. Первым вошел Дзанхот, за ним кабардинец. Остальные остались за калиткой. Они смотрели во двор, поверх низкого каменного забора. То ли жеребец почувствовал хозяина, то ли еще почему, но он громко заржал, и Царай заметил, как вздрогнул кабардинец. «Больно тебе? То ли будет еще»,— Царай от радости, что причинил кабардинцу боль и унизил его, забыл о неприятных мыслях, только что одолевавших его.
— Тасултановы просят вернуть им коня,— произнес Дзанхот, не глядя на Царая.
Почувствовав на себе взгляд кабардинца, Царай поднял голову: в глазах гостя была мольба. «Нет, не отдам, пусть встанет на колени»,— Царай смотрел на кабардинца, пока тот не отвел взгляда.
— Конь освящен молитвой.— проговорил кабардинец по-осетински.— Он дорог Тасултановым!
Снова скрестились два взгляда. Царай наслаждался, видя мучения кабардинца. В эту минуту он подумал о том дне в доме Тасултановых. Может, и кабардинец вспомнил, как Тасултановы отнеслись к Цараю.
— Что ты молчишь, Царай?
Кабардинец переступил с ноги на ногу, его доселе прямая спина ссутулилась. Царай перевел взгляд на высокую каракулевую папаху кабардинца: «Ишь, как нарядился... А я и в гости хожу, и сплю в одной и той же черкеске. Бешмет у меня преет на спине... Будь у меня такая папаха, продал бы за целый гурт баранов. Сволочи, бесятся от жира».
— Разве ты не слышал моих слов, Царай? — мягко спросил Дзанхот.
Встрепенулся Царай, словно очнулся после забытья, долго собирался с мыслями.
— Может быть, гость скажет, сколько коней угнали кабардинцы из Дигории? Табуны... Но я не помню, чтобы они вернули нам хоть одного,— Царай поднял глаза на Дзанхота и добавил: — Да простят старшие мое многословие!
— Твои слова идут от сердца, но ты подумай...
Перебил Царай кабардинца:
— Нет, не верну я коня! — он сказал это решительно, со злостью.
— Ты был нашим гостем,— сквозь черную щетину на впалых щеках кабардинца пробивалась бледность.— И никто из нас не подумал о тебе плохое. Разве тебя оскорбили?