За морем Хвалынским
Шрифт:
Стражники призадумались. Наконец, с опаской посмотрев в сторону башни, откуда по-прежнему раздавался могучий храп, один из них сказал:
— Идите, только пусть и вам замкнет Аллах уста на сто замков!
Вдвоем они поспешно отодвинули могучий засов, и невольник, незаметно прикрывая собой Алексу, чтобы не было видно ран, выскользнул вместе с ним за ворота, в темноту, пахнущую молодой травой, цветущим миндалем и горечью ночного костра, который горел и трепетал на горизонте, как алый платок.
Больше ничего не было видно вокруг. Темнота приняла их и готова была растворить в своих необозримых просторах. А может, так только показалось Алексе? Ночь здесь короткая, а беспощадный день покажет, что чересчур тесны для беглеца эти просторы с их старательно обработанными и огромным трудом поднятыми полями. И куда, в какие ворота великой Бухары они вышли?
Он почувствовал, что кровь снова намочила повязку. Слабость все более овладевала им, слабость и равнодушие ко всему на свете. Ноги спотыкались в теплой пыли, однажды он чуть не упал, зацепившись о камень. Он уже не шел, а тянулся за невольником, а тот прибавлял ходу, будто и сам стремился убежать прочь от города, его сторожевых башен, будто боялся, что вот-вот раздастся крик и их снова возвратят хозяину.
Они шли долго. Но когда свернули в сторону, Алекса обессиленно опустился у дороги. Тогда невольник вернулся. Минуту постоял над Алексой, а потом неожиданным резким движением сорвал с него плащ, жестокие, ловкие руки обыскали спутника, нашли на нем мешочек с деньгами, данными Бадией. Невольник рванул мешочек, Алекса ответил придушенным звериным стоном боли и потерял сознание. Он уже не чувствовал, как невольник деловито снял с него сапоги, подумал мгновение, потом столкнул его безразличное ко всему тело с обочины в придорожную канаву и торопливо пошел по дороге вперед, время от времени с нетерпением дотрагиваясь до невольничьего обруча на шее и любовно гладя на боку два вышитых мешочка, где еле слышно звенели серебро и медь. Но еще более любовно гладил он сверток пергамента с отпускной: она делала его свободным, и за нее он согласился помочь жене купца в опасном деле!
…Ночь набрасывалась на Алексу горячей раскрытой пастью огромного полосатого зверя с могучей шеей и шелковой шерстью, которого они когда-то видели в пустыне, охватывала его пламенем костра, который раздувал бесконечный мертвый ветер, уже отнесший в неведомую, черную бездну лица Нигмата, Березы, Юсуфа, дни и ночи, испепеленные пустыней, синий поток Двины… Алекса знал — ветер, наславший на него помрачение, хочет, чтобы он стал черной горсточкой пепла, которую так легко рассыпать над твердой сухой землей… И он не ужасался, не рвался прочь — он подставлял свое тело злой, горячей силе дьявольского костра, смутно жаждал забытья и забвения…
В то мгновение, когда и вправду подхватила и понесла его темная прорва большого пути, в самом конце которого — он почему-то знал это — ждет легкость и свобода, что-то холодное обрушилось на него, целебное, земное. Однако он рвался туда, по дороге небытия, и сила, которая потащила его назад, была такой мучительной и ненужной, что он застонал и забился, стремясь убежать — туда, где избавление! Но кто-то тормошил его, кричал на ухо непонятные слова — и Алекса раскрыл глаза.
Свет ослепил его, ударил, он успел только выхватить взглядом седобородое лицо, незнакомые пытливые глаза, слабо забился в беспомощном плаче:
— Оставьте меня, мне было так хорошо! Что вам нужно? Что, кому на этой земле от меня нужно? Я никому не должен, никому, слышите?
Казалось — он кричит эти слова на весь мир.
А тот, кто стоял над ним, видел только, как дергается беспомощное тело и слабо, будто из-под земли, шепчет непонятные слова молодой, страшно исхудавший, с лицом белым, как рисовая мука, чужеземец, залитый кровью и запачканный глиной.
Опытным глазом старый человек видел, что жизни в том исхудавшем теле осталось совсем немного, но лицо чужеземца понравилось ему — на нем был выразительный отпечаток муки и отрешенности, чем-то напоминал он пророка Ису, которого старик видел однажды на древней фреске в разрушенном храме, куда обычно не заглядывал глаз мусульманина, а только, видимо, ночевали джинны. Он много сражался со смертью, старый лекарь из далекой горной местности, но, пожалуй, никогда не жалел кого-нибудь так, как юношу-чужеземца, лежащего перед ним, упорно старающегося перетянуть весы жизни и уйти из этого света. А что парню не хочется жить, лекарь почувствовал так же безошибочно, как и то, что, когда он проедет мимо на своем маленьком ослике, душа чужеземца еще успеет увидеть его с высоты, стремясь ко всевышнему.
— Послушай, Сатар, — обратился он к ослу, который мирно щипал колючки, пока хозяин думал. — Ты, конечно, нас двоих не выдержишь. Но сможешь ли ты пережить на своей спине кого-то, кроме меня? Видишь, он тщедушный и без сознания. Давай, друг, сделаем доброе дело и, хоть этот парень, скорее всего, христианин, а мы с тобой правоверные мусульмане, поможем ему окончательно переселиться назад, в этот мир. Он довольно привлекательный, не так ли?
И с трудом, охая и напрягаясь, поднял бессознательное тело, перекинул его на ослика, влил в рот незнакомца несколько капель жидкости.
— Сейчас лечить его мы не будем — вот-вот раскроются ворота Бухары, и от людей даже тут уже не продохнуть. Солнце тоже вот-вот взойдет — и вдруг кто-то станет искать молодца? Ясно же, что не от радости он лежит тут, ограбленный чуть ли не до нитки.
— А что, — остановился он вдруг, — что, ежели меня же и обвинят в его смерти? В грабеже? Бухарский судья не станет очень-то прислушиваться к приезжему. Однако что же делать, Сатар?
Осел ровно пошел по дороге, искоса поглядывая на хозяина.
— А что, Сатар, — снова спросил у него старик, — что, если мы подобрали с тобой вора, которого обманул другой вор? Ты мотаешь головой, говоришь мне: «Нет!» Но с чего ты взял, что он не вор? Мы прожили с тобой долгую жизнь и знаем, что ангельское обличье бывает иногда у такого негодника, чья душа чернее колодца Бархут, куда попадают после смерти неверные. Но душе этого чужеземца, как и нам с тобой, все равно жить в этом колодце. Так или нет, Сатар?
Красное, как огненный тюльпан, всходило солнце, и все чаще попадались на дороге то пешие, то конные люди, которые стремились в Бухару — кто искать справедливости, кто стремясь к ремеслу, а кто и убегая от непосильного труда на поле, мечтая о легком и сытом куске нахлебника, ибо в богатой Бухаре всем находилось место, лишь бы посчастливилось человеку найти себе опекуна, к которому можно пристать и жить, пусть и снося его прихоти и капризы. А ежели не повезет — что же, можно пойти в мусорщики, или в банщики, или в парикмахеры. Много есть в городе занятий. Правда, чтобы стать мастером по резьбе, или вышивальщиком, или гончаром, или кожевенником, нужно пройти многолетнее ученичество у мастеров, которые ревниво следят за тем, чтобы в их цеха не очень попадали посторонние. А есть занятия, которые только переходят от отца к сыну или родичу; овеяны они позором и ненавистью. Это — палачи и обмывальщики покойников.
Родиться в такой семье — горе, проклятье, ибо появляются обмывальщики трупов только тогда, когда в семье горе. А перенося возле себя столько смертей, не станешь ли в конце концов и сам приспешником смерти, ее страшной свиты?
К такому домику и свернул однажды старый Нармурад, чтобы спрятаться от назойливого солнца и любопытных глаз.
Много лет назад, проходя этой дорогой, он услышал крики и плач. А когда хотел завернуть в домик, остановили его местные жители и объяснили, кто здесь живет. Узнал тогда еще нестарый лекарь и о том, что случилось в домике — умирает женщина, молодая мать, оставляет на свете пятерых деток. Красивая женщина и тихая, всегда покорная и набожная — но она же жена обмывальщика, сама приходит на похороны и носит одежду, оставшуюся от мертвецов. Кто же войдет в такой дом? Вот и голосят дети, и муж ее, и старый отец. Жаль их, да только и приезжему лекарю не следует идти в такой дом, говорили люди, пусть смерть сама разбирается со своими…
Послушал он тогда все это и собрался идти дальше. Но как раз в тот момент одна из девочек выскочила из дома и жалостно заплакала, сидя на пороге и обхватив голову руками. Девочка была в рваной зеленой рубашонке, ее косички беспомощно мотались по худеньким плечикам… И лекарь не выдержал. Он вошел в дом и три дня сидел около больной, поил ее отваром аира и бадзахра — противоядного средства. Сам готовил гализ — душистую смесь муската и амбры, растворял в теплой воде, сам растирал ей руки и ноги. И больная отошла, встала, а он пошел дальше, в Бухару, куда раз в десять — восемь лет совершал долгие утомительные переходы, чтобы купить новых лекарств и попасть в дом к давнему другу молодости, который перебрался в Бухару и лечил придворного музыканта и певца, чьи песни разносились по городам и кишлакам, как разносится жарким летом неудержимый костер, катясь по сухой траве…