Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:

Один мне: «Эй ты, сколько времени?» Я его оборвал. А он ко мне с угрозой. Я ему и врезал. Прибежали остальные, я еще кому-то врезал. А этот мой, Бородулин (я, между прочим, сразу его приметил, но не поверил), когда он сзади меня треснул, я обернулся, тут он и признал меня, и деру. И все драпанули.

— Не знаю, что тебе и сказать, Леня.

— И вообще, сплошные неудачи у меня весь вечер. Как будто случайности не случайны.

— Думаешь, преднамеренное нападение?

— Нет, не в этом даже дело. Они точно так же могли напасть и на другого. А если бы женщина... Подлость это, когда ночью, в темноте, на человека наваливаются вчетвером.

— Этакое ухарство, ложная романтика, это мне знакомо, Леня.

Мне тоже знакомо, понимаете, тоже знакомо. Я еще не забыл свои пацанские годы. И знаю по себе, что так напасть, как они напали, пошлость и подлость. А этот Бородулин... Так смотреть на меня, так прикидываться честнягой... Вот уж не прощу.

— Как ты его думаешь наказать?

— Черт его знает! Не в тюрьму же его!

— Та школа — крайний случай. Это уж ты мне поверь.

— А мастера по башке — не крайний случай?!

— Ну, может быть, попал в дурную компанию или ты что-то сам сделал не так. Могло такое быть?

— Почему вы защищаете их?

— Потому что все мы любим пай-мальчиков. А ведь из тех, кто позаковыристее, большей частью получаются смелые, выносливые, изобретательные люди. Буяны что-то всегда ищут, с чем-то не согласны. Тут надо разобраться. Теперь уж не горячись, теперь бой не на кулаках...

Спокойный тон Кузьмы Георгиевича утихомирил и меня, и, как это обычно бывало, я стал невольно подстраиваться, подлаживаться к нему. Он трудно, прерывисто дышит, и я начинаю дышать так же, усиленно стараюсь помочь вдоху и выдоху. Он покашливает, и я покашливаю. Он пространен и рассудителен, и я говорю почти так же.

Уж сколько раз я разговаривал по ночам со своим соседом — о работе, о политике, о любви, о путешествиях, о книгах. Кузьме Георгиевичу не спится по ночам. Нет таких снотворных, которые могли бы приостановить бег его мысли.

О чем может думать каждую ночь старый, умный человек, учитель географии, в окружении газовых плиток, полочек, пустых кастрюль?

О суетности жизни? О земле, о пространстве, о логичном и не логичном ходе вещей, о путях, которые выбирает человек и которые сами выбирают человека, о поиске, о неизведанности, о переходах живого в мертвое, о бесконечности вселенной, о своих обидах?

Когда-то Кузьма Георгиевич был изыскателем-геодезистом, его ноги прошли по земле тысячи километров, его глаза видели и знают лицо земли, как я вот знаю его лицо. Может быть, потому мне и кажется, что крутой, смуглый, оголенный лоб Кузьмы Георгиевича пересекают не морщины старости, а приметы особой его страннической жизни. Его лоб — карта его судьбы. Я читаю ее, и она мне кажется такой же удивительной, неисследованной и огромной, как та, моя, во всю стену, географическая карта, которую подарил мне Кузьма Георгиевич ко дню рождения.

Он подарил мне и глобус, огромный школьный глобус на тяжелой подставке, и еще он отдал мне насовсем старый полевой бинокль на тонком ремешке. Бинокль был помят, поцарапан, он знавал, должно быть, окопы, песок и грязь, и тем он был мне особенно дорог. Кузьма Георгиевич еще при жизни решил раздать свое имущество.

— Обычно наследство завещают детям. У меня их, к несчастью, нет. Много у меня учеников и друзей, вот им пусть и останется все. Пусть пользуются моими книгами, моими вещами сейчас, а не потом. Потом, может быть, и не нужно будет ничего этого, — сказал мне как-то Кузьма Георгиевич.

Его комната уже опустела, а раньше была полна книг, картин, географических карт, образцов породы.

— Я вот лишь древесные корни оставлю себе. Сам собирал, сам придумывал, видел в них всякие чудища. Пусть поживут со мной.

Корни в комнате и в самом деле напоминали какие-то фантастические существа, на время только явившиеся сюда из дремучих лесов: они разместились на окне, на письменном столе, на стенах, по углам. И сам Кузьма Георгиевич был чем-то похож на старое корневище.

Он всегда говорит, что у него много друзей и учеников и от этого ему хорошо. А вот уж который месяц я тут живу и почти не вижу у него гостей, ни старых, ни молодых. И чуть ли не на каждый звонок в дверь он выходит на своих костылях первым. Когда обгонишь его — делает вид, что просто прогуливается по коридору. А однажды не выдержал, пожаловался, что его начали забывать, и тут же стал оправдывать друзей, как будто своей жалобой он мог оттолкнуть их от себя насовсем. Неужели и я так поступлю когда-нибудь?! Клянусь!.. Не клянись, остановил я себя. Лучше просто запомни. И я вспомнил тогда о своих друзьях, и о Глебе Бородулине тоже. Я был уверен в нем, как в себе. А вот что вышло. Тоже мне, разведчик нового. Быть хулиганом или бандитом с большой дороги — старо, как мир. Я извинился перед Кузьмой Георгиевичем и пошел звонить.

Долго я звонил в общежитие. Сонный голос лениво ответил:

— Что нужно? Уже ночь. — Это была ночная дежурная. Бородулина она сегодня не видела.

— А что случилось? Что такое? — заволновалась она.

Я не стал объяснять. Вернулся на кухню.

— Ну что? — спросил сразу же Кузьма Георгиевич.

Я пожал плечами.

— Может быть, он у родителей? У него есть родители?

— И есть, и нет. Он из специнтерната. Отец сам отказался от прав на сына, а у матери отняли право судом. Она пьет. Горько пьет, я видел эту женщину. Сколько лет ей — не поймешь. Я встретил Глеба однажды с матерью. Случайно. Недалеко от Витебского вокзала, возле пригородных касс. Народу было порядочно. Он меня не заметил, а может быть, только сделал вид, что не заметил. Он держал мать под руку, вел ее. Она была пьяная. Одета неопрятно, по-старушечьи, Глеб, по-видимому, стеснялся ее. Ни на кого не глядел. И такое в нем было напряжение, такое что-то горькое, что я подумал: не дай бог, если он заметит меня!

Кузьма Георгиевич покачал головой.

— Ох уж эти родители, — сказал он со вздохом. — Ты привел бы ко мне своего Бородулина. Хотелось бы мне потолковать с этим парнем. Я, знаешь ли, научился за мою долгую жизнь распознавать здоровье и нездоровье в людях. Главное, мне удавалось подлечить кое-кого. А что это за специнтернат, почему он там оказался?

— Угнал с приятелями машину.

— Ничего себе мальчик, с фантазией. А ты, значит, был доволен им? Он и учился у тебя неплохо, и работал? Как он в деле-то?

— Тут, знаете ли, не скажешь одним словом, хорошо или плохо. Я вот часто вспоминаю самый первый день практики, когда ребята начали работать напильниками. Вы знаете, в этих первых движениях во время работы можно многое разглядеть. Природные жесты. Тут все наружу, об этом еще мой мастер говорил когда-то. В тот день мне хотелось вглядеться в каждую пару рук, и особенно мне понравились руки Бородулина — талантливые, умные руки, с чутьем. В слесарном деле руки — это, знаете ли, продолжение души. Вы не устали, Кузьма Георгиевич? Может, не стоит? Уже поздно.

— Поздно, говоришь? А ты взгляни в окно. Это называется рано. Говори, говори. Я ведь слесарем не был, мне все это интересно. Ты верно сказал насчет первых жестов. Это ведь как раз то, о чем я думаю, о начале начал в человеке. Жест руки или жест души — ох как много все это значит. Я завидую тебе. Ты учишь точным, самым важным и нужным жестам. Человек и его дело — не в этом ли суть всей жизни? Рассказывай, рассказывай о руках твоих учеников.

— Мне иногда кажется, — продолжал я, — что помню руки моих мальчишек больше, чем их голоса и лица. Я, как гадалка, мог бы многое рассказать, глядя на их руки. Я с закрытыми глазами узнал бы каждого по рукопожатию. Один это делает вяло, другой жестко, третий подхалимски, четвертому не справиться никак со своей силой, — в общем, получается полный набор человеческих характеров только в одном этом жесте.

Поделиться с друзьями: