Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
— Такси!
— Куда нужно? Я к Обводному.
К Обводному?! Что ж, прекрасно. Гони к Обводному. Это даже не просто на диво, что сразу к Обводному, а сама судьба, значит, так хочет.
Хрустнуло подо мной сиденье, хлопнула дверца изрядно потрепанной «Волги», и мы помчались. Шофер жал на газ от души, неслась навстречу дорога, а память возвращала меня к прошлому: все теперь было почти таким же, как недавно, когда мы с Катей совершали «свадебную» прогулку по ночному городу, — и дома, и повороты, и молчание, и город навстречу.
Какой большой и прекрасный мой город. Все как на ладони. Четко распланированы его улицы и проспекты, над ними большое открытое небо. И в жизни, и в душе должно быть много неба и ясности.
А тогда? В свадебном платье Катя забилась в угол. И мы молчали. И обманули шофера. А сколько было между нами недоговоренности, неясности, моей и ее неправды? Но сейчас я все исправлю. Еще не знаю, как это будет, но я уверен, что исправлю: я люблю ее и всегда любил только ее одну.
Гони, шофер, тут мне уже все знакомо, я уже все тут знаю, я у цели. Поворот, еще поворот.
— Остановись, пожалуйста, вот здесь.
Скрипнули тормоза. Я расплатился с водителем, вышел из машины и медленно направился к знакомому скверу, где были свежие клумбы с еще нераспустившимися цветами и высокие крепкие тополя. Их листья я видел из окна в ночь свадьбы. А она была феей, и для нас погромыхивал мост через Обводный под веселыми колесами вагонов, уезжающих куда-то туда, к югу, к Африке или Австралии — все равно, лишь бы вдаль и к счастью.
Я открыл дверь на лестницу, вошел на площадку, увидел коммунальный почтовый ящик, дверь, обитую черным дерматином, и сразу всю Мишкину свадьбу вспомнил я: его усталых гостей, натужное веселье и мое нетерпеливое желание уйти поскорее от чужого и горького для меня праздника.
Я вдруг представил Мишку и Катю, и подумал, что ведь вполне возможно, что они живут мирно и ладно. А я вот приду. Зачем? Для чего? Что я скажу ей сейчас, жене и вот-вот уже матери Мишкиного ребенка? И какое право я имею решать за нее, за них за всех? И как это можно ни с того ни с сего ворваться в чужую жизнь? Какое ей дело до того, что произошло в моей душе? Какое ей дело до моих решений? У нее своя жизнь, у меня своя, и, стараясь переделывать свою жизнь, не разрушай чужую...
И когда эти мысли вдруг обрушились на меня, понял я, что не могу, не должен подниматься по лестнице, звонить, являться к Кате и Мишке и что-то объяснять им обоим.
Повернулся и пошел. Я знал, что поступаю правильно. Я не от Кати уходил, а от возможности беды. Катя и Мишка — муж и жена. Они — прошлое, настоящее и будущее, а я теперь — лишь память о юности. Прощайте.
Медленно пошел я к Обводному. Впереди виднелись черные переплетения металлоконструкций железнодорожного моста. В этот голубовато-сумеречный вечерний час они казались нежными и мягкими, как нарисованные акварелью.
Вот оно, то место, где подошел ко мне парень и попросил закурить, а потом налетели все, и Бородулин вместе с ними. Отсюда и началось... Несколько суток прошло с тех пор, а кажется, что целая жизнь. Теперь круг замкнулся. Много уже кругов замкнулось в моем прошлом. Виражи, спирали. Вверх ли? Вниз ли? Теперь — новый вираж.
Что потеряю и что приобрету я на новом пути? Что бы и кого бы я ни приобрел, больше никогда не будет у меня Зойки, ее любви. Даже ее прощение не беспредельно. То было, наверно, не только прощение — слепота. Она не видела или не хотела видеть правду... А моя вина перед Зоей и Венькой беспредельна.
Нет больше радости, хоть все четыре стороны света по-прежнему похожи друг на друга, как четыре шага, как четыре дольки скользкой брусчатки под ногами — они выступают из-под земли, как верхние корочки кирпичиков хлеба. А вот и четыре телефонные будки. Пойти позвонить? Ей? Ему? Будущему? Прошлому?
Стой. Повторяешься. (Время остановилось. Топчется на месте. Некуда тебе звонить и не с чем тебе идти, и не к кому. Только домой. Ты пришел сам к себе. К новому, освобожденному от всего. Ты уже не мастер, не педагог, ты не там и не тут, ни с теми, ни с этими, — все заново. Радоваться бы этому решению. Новым надеждам, новым возможностям. Только вот отчего-то холодно и пусто на душе. И солнце не с тобой, и эти прозрачные первые листья на деревьях, и весна — как будто не твоя. И город — сам по себе. Еще одна улица, еще один дом, квартал, сквер, перекресток...
Вернуться бы к тому моему перекрестку, когда было хорошо со всех четырех сторон, и я еще никуда не звонил, я просто радовался празднику моих учеников, весне, мостику с крылатыми львами, колеблющимся решеткам вдоль канала Грибоедова.
Как отчаяние пришло чувство невозвратимости потерянного и невозможности что-то улучшить, прояснить сегодня же. Я, как на привязи, стал ходить по кругу, по кругам — слева направо и справа налево, я смотрел во все стороны и почти ничего не видел, будто глаза мои стали незрячими. Пнул какой-то камень и от острой боли остановился, присел, начал потирать ушибленное место, и неожиданно, как открытие, как спасение, вспомнилось: сегодня день занятий литературного кружка. А вдруг там, в Доме культуры, сейчас Никита Славин? Вот к кому надо ехать.
Среда. Встреча, как обычно, в этот день и, как всегда, с семнадцати часов. Какое счастье, что этот день и час постоянны уже много лет, еще с тех времен, когда я сам приходил в Дом культуры по средам и воскресеньям. Надо мчаться, скоро уже все закончится, староста сдаст ключи на вахту, друзья постоят недолго возле чугунных ворот, потом не спеша пойдут к Невскому, опять остановятся возле будочки «Горсправка», потопчутся, не желая расходиться, поспрашивают, кому куда, пожмут руки и только тогда по домам. Так было у нас, так, наверно, происходит и теперь.
Сел в автобус. Он раздражал меня своими неторопливыми приседаниями. Я держался за спинку кресла, смотрел в окно и мысленно уже разговаривал с Никитой. О разном. Мне хотелось поговорить с ним обо всем. Не опоздать бы.
Не опоздал. Гардеробщица сказала, что литературный кружок еще на месте, наверху, перед библиотекой.
Подниматься туда, идти на занятие не захотел, не то было настроение. Вышел на улицу, пересек бульвар и по коротенькому переулку направился к каналу Грибоедова. Оттуда я никак не мог проглядеть кружковцев.
Я облокотился на чугун, он был теплый после солнечного дня. И вечер был теплым, и хотелось отказаться от всех забот, от всех печалей и неприятностей, смотреть рассеянно по сторонам, дышать и думать лишь о приятном. Я вспоминал.
Вот я стою как раз на том месте, где стоял, бывало, в гимнастерке, подпоясанной ремнем. Горела пряжка, надраенная зубным порошком, и буквы: РУ. А потом я приходил сюда в новом коричневого костюме, первом костюме в своей жизни, я уже считал себя солидным мужчиной, я был рабочим завода. А потом... потом снова форма: темно-синий китель и такого же цвета брюки с голубым кантом, — учащийся Индустриально-педагогического техникума трудовых резервов. Как длинно это все звучит, и как я часто, оказывается, менял обличья. Неужели и сам я, натягивая новую одежду, становился другим? Становился. Это неизбежно. Но еще, кажется, ни разу я не натянул на себя той одежки, которая полностью соответствовала бы и моему облику, и выражению моих глаз, и всему тому, что помогло бы мне быть всегда самим собой. Когда-нибудь, может быть, я и переберусь в наиболее подходящую для меня одежду, как перебрался я из одного представления о самом себе в другое.