Загадка старого клоуна (с илл.)
Шрифт:
Пригляделся я, прислушался – и сердце моё болезненно сжалось. Это был Стороженко. Пётр Петрович Стороженко. Пьер. Тот самый клоун Пьер, благодаря которому я связал свою жизнь с цирком, сам стал клоуном.
Я не видел его тридцать лет. Даже не думал, что он ещё жив. Тем не менее это был он. Годы изменили его. Он как будто стал меньше, полысел, отрастил бороду – но я узнал его…
Правда, в сердце всё-таки закралось сомнение: а что, если я ошибаюсь? Ведь столько лет прошло! И хотя я шёл на задание, мимо пройти не мог. Он как раз закончил своё «представление». В шапку посыпались мелкие деньги. Он благодарил кивком головы… Вот сейчас он поднимется и исчезнет, может, навсегда.
И я отважился…
– Тереза… – сказал я тихо. Однако он услышал. Повернул голову и встретился со мной взглядом. Несколько секунд мы смотрели друг другу в глаза. Он напряжённо вспоминал (он ведь знал меня двенадцатилетним мальчишкой, а тогда мне было сорок два) – и сразу морщины на лбу старого клоуна разгладились, лицо засветилось улыбкой – он вспомнил, он узнал меня. Бесспорно, это был Пьер. Это был Стороженко.
– А… – радостно начал он.
И вдруг… Он появился так неожиданно, этот здоровенный полицай в чёрной форме с серыми обшлагами, как будто из-под земли.
– Вставай! – схватил он за плечо Стороженко. – Вставай! Ну!
Стороженко растерянно глянул на полицая, потом на меня.
– Что? За что?
– Там выяснят! Идём! Ну!
Стороженко опять растерянно взглянул на меня, ища поддержки и защиты (по всему было видно, что он не чувствовал вины за собой и не понимал, почему его забирают).
Но… У меня в вязанке были листовки. А в нескольких метрах от меня стояла связная. Она тоже могла выдать себя, если бы меня задержал полицай. Я не имел права рисковать.
Я отвернулся и, делая вид, что не знаком со Стороженко, пошёл прочь. Мне казалось, что спину мою прожигает его удивлённо-укоризненный взгляд. Отойдя, я обернулся. Полицай заталкивал Стороженко в чёрный «Опель-Капитан», стоявший на углу возле кинотеатра. Больше я Стороженко не видел. И всю жизнь у меня сжималось сердце, когда я вспоминал о нём, о том, что он умер, думая, будто я просто испугался и, спасая собственную шкуру, даже не попытался заступиться за него, вырвать его из рук полицая…
– Стёпа, скажи, если бы мы сейчас перенеслись в тот день, ты смог бы поехать вместе с ним и, выбрав момент, рассказать ему обо всём? – Чак смотрел на меня умоляюще и в то же время как-то виновато.
– Ну конечно! Конечно! Как вы можете сомневаться? – пылко сказал я.
– Но тебе, может, придётся увидеть такое, что и в кошмарном сне не приснится… – Чак тяжело вздохнул. – Фашисты – это фашисты…
У меня мороз пробежал по коже, но я ответил:
– Вы же сами говорили, что опасности для моей жизни быть не может. А если так, то… Во время войны дети в моём возрасте совершали настоящие подвиги, рискуя жизнью, а здесь… Ничего! Не волнуйтесь!
– Ну, спасибо тебе! – Чак взял меня за руку. – Тогда…
Я уже начал привыкать к этому внезапному звону в голове, минутному затмению и переходу в другое временное измерение.
…Чак стоял передо мной, держа меня за руку – в другой руке он держал круглую, скрученную проволокой вязанку дров, – молодой для своих сорока двух лет, подтянутый, мускулистый, хотя и с небритым уставшим лицом (наверное, разгружал ночью вагоны).
У всех людей на базаре лица были какие-то серые, измождённые. Да и весь базар был серо-чёрным, без ярких красочных пятен, как изображение чёрно-белого телевизора.
Это был как будто и тот старый базар, который я уже видел, и не тот. Железной церкви не было. На её месте – большой круглый фонтан без воды.
И базар был малолюдным, убогим. Почти весь он состоял из «барахолки», раскладки, ещё более жалкой, чем даже та, старая. И совсем мало было тех, кто продавал продукты. Где-то стоял мужчина с половиной мешка картошки, где-то – бабушка с зеленью…
А вот стоит тётка возле ведра, укутанного ватным одеялом. Когда подходит покупатель, она приподнимает край одеяла, снимает крышку и достаёт из парующего ведра чёрный пирожок с горохом. И покупатель сразу жадно впивается зубами в пирожок. Чак потом рассказывал, что эти пирожки можно было есть только горячими. Когда они остывали, то становились твёрдыми как камень – не угрызёшь. Мука была наполовину из отрубей, наполовину из смеси растёртых в порошок каштанов и ещё чего-то.
– Есть сигареты «Ливанте»! Есть сигареты «Гуния»! «Гонвед», «Симфония», «Юно»! Пять за пару! Три за пару! – выкрикивал возле фонтана мальчик моего возраста, державший перед собой лоток с сигаретами и продававший их поштучно. Но покупателей почти не было. Да и покупателями назвать их было трудно. Они не столько покупали, сколько обменивали. Во время оккупации, рассказал мне потом Чак, понятие «покупать» было вытеснено понятием «менять». Меняли на базарах, ходили менять в сёла. За пианино можно было выменять два мешка картошки. Но обо всём этом я услышал от Чака позже.
А тогда некогда было разглядывать. Потому что полицай уже вёл Стороженко на угол к кинотеатру, где стоял чёрный «Опель-Капитан». Я полетел за ними.
Я только успел увидеть афишу на столбе около кинотеатра: «Новая комедия с популярным актером Тео Лингеном – «Изменник Экогарт».
«Неужели сейчас кто-то ходит на эти комедии?» – с удивлением подумал я.
– Но в чём моя вина? Что случилось? – уже в который раз спрашивал Стороженко у полицая.
– Иди-иди! Не разговаривай! Иди! – толкал его полицай.
Задняя дверь машины открылась. Полицай толкнул
Стороженко внутрь, хлопнул дверью и, наклонившись к сидевшему за рулем эсэсовцу в тёмных очках, вскинул руку – «Хайль Гитлер!» Эсэсовец еле заметно кивнул, и машина тронулась. Полицай остался на тротуаре.
Машина развернулась и поехала вверх по бульвару Шевченко. Я летел рядом с машиной, заглядывая внутрь.
Эсэсовец, сидевший за рулём, был уже немолодой, с седыми усиками. Больше в машине никого не было.
В окно я видел, что Стороженко на заднем сидении что-то говорил, спрашивал. Эсэсовец ничего не отвечал. По-видимому, он не понимал по-нашему.
Машина проехала мимо Владимирского собора вдоль Ботанического сада. Там, где в конце сада начиналась больница, у ограды я увидел свежую могилу с берёзовым крестом и табличкой, на которой была надпись на немецком языке.
«О! Действует подполье!»– подумал я.
В глубине за больницей чёрными провалами окон жутко смотрел сгоревший Киевский университет.
Машина свернула влево и поехала по Владимирской.
На углу бульвара Шевченко и Владимирской, над балконом двухэтажного дома, висел флаг со свастикой. «Городская управа», – прочитал я вывеску у входа, возле которого стоял полицай.