Загубленная жизнь Евы Браун
Шрифт:
Нанесенный урон был столь велик, что даже Геббельс возмутился отказом Гитлера посетить город и подбодрить оставшихся в живых. В своем дневнике он записал: «Фюрер обязательно должен сделать это, несмотря на тяжкое бремя военных дел. Нельзя пренебрегать своим народом так долго». Но разумеется, он не посмел ничего сказать Гитлеру в лицо. Карл Отто Кауфман, гауляйтер Гамбурга и один из старейших членов партии, тоже умолял фюрера приехать, равно как и Шпеер. «Гитлер рассердился, когда я просил его ехать в Гамбург. Возможно, его раздражало, что на него оказывается давление и с другой стороны [то есть Кауфман]. Такой подход, по его мнению, не подобал его высокому положению. Он не объяснял причин своего отказа». Они могли бы и не утруждать себя просьбами. Нежелание фюрера своими глазами видеть причиняемые им страдания ни для кого не составляло секрета.
Мамины тетки и по меньшей мере одна из ее сестер вместе с моей больной пожилой бабушкой ютились в тесной квартирке в Альтоне, одном из наиболее пострадавших районов Гамбурга. Однако я ни разу не слышала, чтобы они говорили о бомбежке, а ведь семилетние девочки очень внимательно слушают, когда взрослые начинают рассказывать жуткие истории. Моя немецкая бабушка некоторое время болела раком, но из-за глубоко засевшего в ней страха перед врачами и больницами отказывалась от всякого лечения, кроме самого простого ухода на дому. Она умерла 25 мая 1943 года дома в Гамбурге, за два месяца до того, как пламя охватило ее любимый город. Мама получила известие о ее смерти — в ежемесячном письме из двадцати пяти слов, посланном через Красный Крест, — только в августе.
Остальные ее родственницы (сестры Ильзе и Трудль, тетушки Лиди и Анни) ночью 28 июля находились дома.
Я даже близко не могу себе представить, что им пришлось вынести, пока жители Гамбурга превращались в пепел, в известь, в обугленные черные остовы, получали страшные ожоги, задыхались, раздавленные и погребенные обломками зданий. Пока в самом сердце геенны огненной их поглощало озеро горящего масла, не оставлявшего за собой, точно как в Хиросиме, человеческих останков — ни единого тела, чтобы распознать его, похоронить, оплакать. Женщины, съежившиеся в своих комнатах или сгрудившиеся в бомбоубежище, что могло быть еще опаснее, пережили девять ночей бомбежки — шесть крупных воздушных налетов (четыре британских и два американских), которые гамбуржцы называют die Katastrophe,если вообще о них упоминают.
Должно быть, как раз в это время мой дедушка, для которого нормальная жизнь превратилась в далекий мираж, начал писать свои мемуары — не знаю только, до или после бомбежки, поскольку оригинал рукописи утерян. В 1943 году он мало что знал обо мне, кроме моего имени, но — возможно, из-за смерти бывшей жены — хотел оставить какую-то память о своей жизни для трехлетней девочки, своей единственной внучки. Он думал, что не доживет до личной встречи с ней. Посвящение гласит: «Моей любимой внученьке Анжеле Марии, раз не могу подержать ее на руках». Он и представить себе не мог, что проживет еще шестнадцать лет и своими глазами убедится, что я унаследовала его характер и пошла в его породу.
В течение двух последних лет войны Гамбург лежал в руинах. Еды, а порой и воды, катастрофически не хватало. Моя тетя Трудль, как самая молодая и сильная, выходила по ночам из дома и бродила вдоль железнодорожных путей, по которым к Гамбургу подъезжали товарные поезда, в поисках картофелин или кусков угля, упавших (или сброшенных) с грузовых платформ по дороге. Все найденное она торопливо запихивала в мешок, взваливала на плечо и тащила домой матери, сестре и моим двоюродным бабушкам Лиди и Анни. Без этих ночных вылазок они умерли бы от голода или от холода в своей маленькой, неотапливаемой квартирке.
Я впервые посетила Гамбург в 1947 году, когда мне было шесть лет. Моя мать не виделась с родными лет восемь, не меньше. Через несколько месяцев после нашего приезда мамина старшая сестра и моя крестная Ильзе — высокая, умная и чрезвычайно нервная, чем-то похожая на свою тезку, старшую сестру Евы, — покончила с собой, наглотавшись таблеток. Она лежала на диване в коме и едва дышала, когда мама случайно зашла к ней домой. Дита немедленно вызвала врача, но тот, осмотрев пациентку, сказал: «Мужайтесь, она отходит». Столько смертей позади — что толку пытаться предотвратить еще одну? Мама и муж Ильзе — один из немногих, вернувшихся невредимыми с русского фронта — видимо, сидели вместе, глядя, как она умирает.
Я понятия не имею, как подействовала смерть старшей дочери на дедушку. Всю эту историю я услышала гораздо позже; такие вещи детям не рассказывают. Но она была самой образованной и утонченной из девочек Шрёдер. Стройная, белокурая, элегантная — наверняка папина любимица. Хотя мне было всего семь лет, когда она умерла, я до сих пор отчетливо вижу ее внутренним взором. Возможно, этот образ, как многие детские воспоминания, взят с фотографий, а не из жизни. А может, и нет. Я уверена, что узнала бы ее в толпе. В ней было нечто очень особенное — apart,как говорят немцы: необычное, оригинальное.
Я была не по годам развита и уже воспринимала свою семью как отдельных личностей, а не как единое любящее целое. И, по правде говоря, тянулась к деду куда сильнее, чем к отцу. К 1948 году моя мать осталась его единственной кровной родственницей — печальные последствия бомбардировки Гамбурга. Ильзе покончила с собой; славная кругленькая Трудль, слабая здоровьем — несомненно, из-за лишений военных лет, — скончалась от болезни. Мама имела мало общего со своим отцом, и ее крайне возмущало его намерение жениться вновь, причем на молодой женщине (чего он так и не сделал). По мере того как он старел, она несколько смягчилась по отношению к нему, но даже в те годы, когда мы жили в Гамбурге, он редко приходил к нам в гости.
Сухие статистические данные не способны передать страшную правду или чудовищную перекличку смерти. Один —число, поддающееся осознанию, половина мира может биться в истерике из-за гибели одной женщины. Десять уже переходит границы личного траура. Возможно, три тысячи погибших в башнях-близнецах в сентябре 2001 года — наибольшее число, которое может охватить воображение, и, учитывая, что речь идет об американцах, оно не могло оставить мир равнодушным. Но кому под силу восстановить в нашей памяти море скорби, затопившее Гамбург, когда сорок тысяч его жителей были уничтожены за одну ночь? Шесть миллионов истребленных евреев — символическая цифра, разум в ужасе отшатывается от нее. Кто-то может с этим справиться только через полное отрицание. Еву — нежную, наивную фантазерку, не наделенную проницательным духовным оком — жизнь уберегла от необходимости оплакивать больше чем одного: ее добрый друг, актер Хайни Хандшумахер, погиб во время воздушного налета на Мюнхен в апреле 1944 года. Его смерть рассердила и опечалила ее. Но поляки, советские военнопленные, три четверти миллиона цыган, гомосексуалисты, католические священники и шесть миллионов евреев? Немыслимо.
VI. Кульминация
Глава 25
Февраль 1944 — январь 1945: Ева и Гертрауд в Бергхофе
Гитлер обосновался в «Волчьем логове» в Восточной Пруссии на всю осень и зиму 1943 года, лишь в середине ноября устроив себе кратковременный отдых в Бергхофе. Он не приехал на Рождество… ни елки, ни свечей, ни пения « Tannenbaum, о Tannenbaum!», ни трогательной церемонии обмена подарками, сосредоточенной вокруг него, ни Евы, устраивающей искрометный зимний праздник. Вместо всего этого он безвылазно сидел в «Волчьем логове» и вернулся в Оберзальцберг только 23 февраля 1944 года, тяжелобольной и страдающий нервным истощением. В тесной и удушливой обстановке восточного штаба постоянное переутомление вновь сказалось на его физическом и моральном состоянии. Его врачи — несомненно, при активной поддержке Евы — настоятельно рекомендовали ему остаться в Бергхофе на несколько месяцев.
Пока тянулась зима, жизнь на «Горе», как и во всей Германии, делалась все более непредсказуемой. Напряжение вокруг Гитлера достигло невыносимого накала. Непрерывно обсуждался ход войны, ужины подавались поздно и продолжались до неприличия долго. Бесконечные потоки гостей и храбрые попытки Евы сохранять видимость веселья не могли скрыть всеобщей тревоги. Гитлер оставался в постели дольше обычного, и всем, кроме него самого, было ясно, что война оборачивается против Германии. Но чем слабее он становился, тем упорнее твердил о своей неуязвимости. Вопреки множащимся признакам, указывающим на его неспособность рассуждать здраво и вести войну на нескольких фронтах, Гитлер отмахивался от советов своих генералов, убежденный, что только под его личным руководством Третий рейх восторжествует. Один из офицеров впоследствии вспоминал: «Совещания могли длиться от двух часов до бесконечности, в зависимости от настроения Гитлера. Он мнил себя великим стратегом и презирал опытных военных. Это существенно ослабляло армию». У него развился тремор левой руки и ноги «предположительно истерической природы», как пренебрежительно говорил доктор Морелль. Скорее всего, так проявлялись ранние симптомы болезни Паркинсона. Он все еще видел себя последним и величайшим из тевтонских рыцарей, ведущим своих воинов в тысячелетнее будущее Германии. Эта его вера никогда не угасала, делая его слепым и глухим к действительности.
С февраля 1944 года, когда они снова оказались вместе, Ева заметила, каким он стал вялым, нервным, раздражительным. Она умоляла Траудль Юнге сказать ей правду.
Ева Браун вызвала меня на разговор.
«Что со здоровьем фюрера, фрау Юнге? Не хочу спрашивать Морелля: я не выношу его и не доверяю ему. Я была потрясена, увидев фюрера. Он сделался такой старый и мрачный. Вы знаете, что его тревожит? Он не говорит со мной о таких вещах, но я начинаю подозревать худшее».
Но даже работавшая бок о бок с Гитлером Траудль не могла ей ничего сказать: «Вы знаете фюрера лучше меня».
Наступил апрель, но снегопад не прекращался. Наконец пришла весна, а с ней и вражеские самолеты, пролетающие прямо над Берхтесгаденом. Огромное бомбоубежище Гитлера, уходящее на двадцать пять ступеней в глубь скалы под Бергхофом, соединялось с главной гостиной и было оборудовано всем необходимым для фюрера и его свиты. Гитлер боялся бомбардировок и ждал нападения американцев со дня на день. Он постоянно пытался загнать людей, особенно Еву, в бетонное укрытие, хотя сам туда спускаться не желал. Но несмотря на его настырность, мало кто принимал мысль об атаке на Бергхоф всерьез. Прятались все неохотнее. Гостей будили чуть ли не каждую ночь и заставляли собираться в промозглых, похожих на пещеры подземных комнатах. Самолеты, нацеленные на Вену или Венгрию, пролетали мимо, не нанося вреда. Когда Хайни Хандшумахер погиб в Мюнхене, Ева наплевала на приказы Гитлера и, настояв на своем, поехала на его похороны с Гертой и Гретль. Вернулась она потрясенная увиденным в городе. Для нее, как и для большинства мюнхенцев, это было первое непосредственное столкновение со смертью, разрушением и настоящим страданием, и Ева пришла в ужас. Гитлер выслушал ее с мрачным выражением лица и поклялся отомстить союзникам.
И все же время от времени Бергхоф озаряло веселье. Траудль Юнге вспоминает вечер накануне пятьдесят пятого дня рождения Гитлера:
Мы все сидели вокруг камина, Гитлер — со своей любимицей Блонди. Он хвастался ее сообразительностью. Она выполнила несколько трюков, а затем продемонстрировала свой коронный номер. Гитлер сказал: «Блонди, пой!» и сам издал протяжное завывание. Собака подхватила на более высокой ноте, и чем больше Гитлер хвалил ее, тем лучше она пела. Иногда, когда у нее выходило слишком высоко, он говорил: «Ниже, Блонди, — пой, как Зара Леандер!» [популярная певица, известная своим глубоким контральто]. И тогда она испускала протяжный, томительный грудной вой, как волчица. Почти весь вечер только и говорили что о собаке, словно это был еедень рождения.
«В жизни не видел такой умной собаки, честное слово», — умилялся Гитлер.
Ровно в полночь двери распахнулись и вошла вереница слуг с тележками, уставленными бутылками шампанского и бокалами. Каждый выпил по бокалу шампанского, кроме Гитлера, который потягивал сладкое белое вино. Как только пробило двенадцать, мы чокнулись, и все закричали: «Всего наилучшего, мой фюрер!» или «С днем рождения, мой фюрер!». Кто-то произнес речь, говоря, что самое важное сейчас — чтобы фюрер сохранял здоровье и силу для немецкого народа. Позже люди стали стекаться со всего Бергхофа, чтобы поздравить его, и целые сутки спиртное лилось рекой…
На следующий день, 20 апреля 1944 года, его день рождения отмечали так, будто ничего не случилось — ни голода, ни лагерей, ни ужасов, ни войны. Утром Гитлер сошел вниз раньше обычного, улыбаясь и качая головой при виде подарков. Все это было делом рук Евы. Она-то знала, как безумно ему хотелось, чтобы его окружали вниманием и баловали. На фотографиях он ласково улыбается ей и Гретль, Генриху Гофману, Отто Дитриху и необъятному Борману. Словно пятилетнему мальчику, ему приготовили именинный стол, заваленный цветами и подарками. Ева надела его любимое платье из темно-синего шелка, усыпанное блестками. Ее вкус сформировался, и она теперь умела выглядеть в своих нарядах шикарной женщиной, а не хорошенькой юной девочкой. Он выбрал кое-какие подарки (прелестную статуэтку девушки, деревянный кубок, вырезанный четырнадцатилетним мальчиком, и несколько детских рисунков) и стал показывать их Еве. Много было вышитых и вязаных вещиц, а также домашних пирогов, шоколада и фруктов, присланных почитателями, которые, должно быть, использовали свои драгоценные талоны на еду. Большая часть этих незатейливых подношений отсылалась в больницы, детские приюты и дома престарелых, настолько Гитлера снедала паранойя. Пищу уничтожали на случай, если она отравлена. Гитлер утратил доверие к тем самым немецким домохозяйкам, что так долго поддерживали его своим страстным преклонением.
Гамбург уже обратился в прах, Дрезден ждала та же участь. Следующим на очереди был Мюнхен. Спустя несколько дней после свадьбы Гретль с Германом Фегеляйном, 9 и 13 июня, воздушные силы союзников нанесли свои самые сокрушительные на тот момент удары по изнуренным и деморализованным горожанам. Затем, в середине июля, последовали безостановочные атаки с воздуха. Более 3 тысяч человек погибли, и 200 тысяч остались без крыши над головой. Прекрасный барочный город был прицельно и беспощадно наказан за роль «средоточия нацизма». В конце лета 1944 года, когда десятки зданий и церквей были разгромлены и выпотрошены, искусствовед Вильгельм Хаузенштейн написал: «Город разрушен почти до основания. Неужели же его ядро останется в обломках и <…> поколению за поколением придется жить среди руин?» Никто уже не мог себе представить, что жизнь когда-нибудь снова наладится. Театры, кино, ночные клубы и концертные залы закрылись; пищевые пайки становились все скуднее, достать новую одежду практически не было возможности. Жители выглядели исхудавшими и потрепанными, голодными, усталыми и больными. Только свита Гитлера, а также его генералы, маршалы, министры, прихлебатели и все офицеры СС жили в достатке. Несчастный немецкий народ, измученный горем и лишениями, уже терял терпение. Возмездие нависало над фюрером и его соратниками по партии.
К 1944 году Ева с Гитлером достигли предела в развитии своих отношений. Она стала мудрой, временами печальной женщиной — без юношеского задора, зато добрее и вдумчивее, неподдельно внимательной к окружающим. В Чайном домике или по вечерам Гитлер теперь говорил меньше. Подчас, поникший в глубоком кресле, он выглядел усталым, разбитым стариком. Постоянное беспокойство о нем сказалось-таки на Еве: в июне доктор Морелль назначил ей внутривенные инъекции строфантина от давления (видимо, систолического) 110. Такой показатель, если он постоянный, может быть действительно тревожным знаком, так как означает пониженное давление, хотя одно измерение еще ни о чем не говорит. Постоянной диастолический показатель выше ста указывает на очень высокое давление, и это действительно причина для опасений. К счастью, ее сильный организм вскоре справился с недомоганием. Если не считать сильных менструальных болей, Ева за свою жизнь и дня не лежала больной. Но ведь ей было всего тридцать два года.