Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Когда стремительно покатились от Тулы и Воронежа, — разглагольствовал войсковой старшина, — не было людей, которые останавливали бы бегущих, приводили в порядок уходящие в тыл части, не было даже попыток к прекращению общего бегства: все разбегались по домам, кроме тех, у кого дома остались во власти большевиков. Почти все кубанские казаки уже у себя на завалинках хат сидят…

Более пяти часов поезд шел до Екатеринодара. Только в половине двенадцатого ночи, за полчаса до наступления нового, тысяча девятьсот двадцатого года, Ивлев вышел на перрон екатеринодарского вокзала. Несмотря на полночь, трамваи еще ходили, и он доехал до Красной.

Без четверти двенадцать Ивлев подошел к родному дому. Во всех окнах царила кромешная тьма. Отсутствие Инны, Сергея Сергеевича придавало темному дому невыразимо скорбный вид.

«Да, вместе с ними отсюда ушла жизнь», — подумал Ивлев и с тоскливым предчувствием какой-то новой беды, нависшей над ним, поднялся на крыльцо.

Он поначалу тихо, а потом громко и настойчиво стучал и звонил, но почему-то никто не откликался ни на стук, ни на долгие и частые звонки.

Глава тридцать первая

Что случилось? Или у мамы тяжелый сердечный приступ?

Ивлев торопливо обежал вокруг дома и стал осторожно, чтобы не перепугать Елену Николаевну, стучаться с черного хода.

Здесь дверь была заперта лишь на один крючок, который еще в юности, поддевая перочинным ножом, Ивлев умел извлекать из петли.

Где-то за забором в соседнем дворе протяжно завыла собака. Сделалось жутко. Ивлев приналег плечом на дверь. Потом в щель, образовавшуюся между косяком и дверью, просунул конец шашки. Крючок слетел с петли. Дверь распахнулась. Из кухни в лицо повеяло теплом недавно протопленной печи, и недоброе предчувствие сменилось надеждой: мама жива, но, может быть, ушла куда-нибудь на встречу Нового года или поехала к Прасковье Григорьевне и Марусе на кожзаводы.

Он быстро прошел через кухню и, войдя в прихожую, нащупал слева на стене выключатель.

При неярком свете лампочки, вспыхнувшей под гофрированным куполом оранжевого абажура, Ивлев заглянул в полуоткрытую дверь темной комнатушки, где мирно и ровно тикали ходики.

— Мама! — еще не видя ее, позвал он негромким, чуть дрогнувшим голосом.

Пугаясь странного безмолвия, которое царило в сумрачном углу комнаты, принялся шарить по столику, приткнутому к стене. Настольной лампы на месте не оказалось, но, уже привыкнув к сумраку, Ивлев явственно стал различать седую голову матери с прямым, тонким носом, остро торчавшим над неподвижным лицом.

Ступая на носки, он подошел к кровати и, боясь испугать мать, слегка притронулся к ее плечу:

— Мама!

Настольная лампа стояла на стуле, у изголовья кровати.

Яркий свет ослепительно озарил комнату, и в глаза прежде всего бросилась высохшая, узловатая, с полусогнувшимися пальцами рука матери, выпавшая из-под одеяла.

Преодолевая какой-то странный, почти ребяческий страх и понимая, что так обессиленно и неподвижно может лежать только рука умершей, Ивлев взял руку за кисть и спрятал под одеяло, отороченное белым пододеяльником.

Стук маятника, казавшийся мирным и тихим, теперь буквально оглушал. Полагая, что он мешает слышать дыхание матери, Ивлев потянулся к ходикам, висевшим в простенке между окнами, и тут только увидел, что минутная и часовая стрелки, соединившись вместе, стояли на цифре двенадцать.

Ивлев ткнул пальцем в ходики, остановил маятник. Тишина, внезапно вошедшая в комнату, оказалась какой-то напряженно звенящей, мертво-железной, неумолимо утверждающей конец всему самому родному и дорогому.

Ивлев опустил руки. Глаза его не могли не видеть тонкого, чуть загорбившегося носа матери, ее седых волос, лица, повернутого к нему, темных губ, искривленных горьким недоумением. Сквозь сухую кожу материнского лба, ставшего необыкновенно высоким, проступили бугры черепа, каких прежде не бывало. Лоб теперь походил на лоб мудреца, а не женщины. Сколько же горечи накопилось в нем?

Не веря, что мать умерла, Ивлев схватил с туалетного столика зеркало и поднес к материнскому подбородку. Стекло не покрылось туманной влагой. Ивлев сам погляделся в него и увидел побледневшее, страшно осунувшееся лицо с неимоверно расширившимися темными зрачками.

В висках что-то остро стучало.

Ивлев положил зеркало на столик и, слушая ночную тишину, обступившую темный дом со всех сторон, низко склонил голову.

Как примириться с сознанием, что исчезло, умерло, пало дерево, под сенью которого рос, обретал мускулы, кровь, плоть, характер? Кто заменит ту, которая даже к возведенному на эшафот, презираемому всеми протянула бы руку, пришла бы на помощь, приняла бы на свою грудь удары, нацеленные в твое сердце? Ее всегда волновал и радовал, пугал и вдохновлял каждый твой шаг на земле, твои взлеты и падения, горечи и радости, и она, когда все валится, все уходит из-под ног, была бы последним убежищем и защитой, ибо ее любовь выше всех законов и предписаний времени. Все у матери было для тебя. И она тысячу раз умерла бы, чтобы ты жил светло, не ведая обид, неудач, недугов. А ты — здоров, молод, силен и ничего, ничего не предпринимаешь, чтобы поднять, поставить ее на ноги. А ведь она — это ты в прошлом. В ней ты зародился и набрался жизненных соков. Почему же теперь ты, никому не нужный, обманутый и во всем просчитавшийся, стоишь, опустив руки? Даже не плачешь. Будто не понимаешь, что ушло существо, всего больше любившее тебя, что никто не заменит ее. А она в этом пустом темном доме, коротая долгие зимние ночи в полном одиночестве, думала только о себе, даже ставен не закрывала. Надеялась — придет утро и придешь ты. Напряженно и напрасно ждала. Ты не спешил к ней. И в час, когда к ней подходила смерть, ты, сидя в поезде, куря папиросу за папиросой, думал о себе, о своем положении, но не о той, которая тебя ждала. Она умерла в заброшенном доме в одиночестве. Однако в неподвижных чертах ее лица сохранилось величие, вся целеустремленность самоотверженной, неугасимой материнской любви к тебе… Ты не можешь не видеть этого! Но чем ты оплатишь горести, принятые ее сердцем? Чем искупишь бесконечную вину перед ней?

Ивлев с трудом поднял голову. Все в голове как будто окаменело. Все обратилось в сухое ожесточение. Но вот что-то жгучее, острое, неудержимое подступило к горлу. Ноги подогнулись, и он тяжело грохнулся на колени, уткнулся лицом в подушку, на которой покоилась седая материнская голова, и беззвучно разрыдался…

Глава тридцать вторая

Как не бросить все на свете,

Не отчаяться во всем,

Если в гости ходит ветер,

Только дикий черный ветер,

Сотрясающий мой дом…

А. Блок

Январь 1920 года.

На Кубани иногда случается, что стены домов, крыши, деревья, заборы, колокольни церквей, кресты и купола, стекла в окнах после заката солнца, уже в сумерках, продолжают сохранять пылающий, красноватый, интенсивный цвет. Солнца давно нет, и западный небосвод уже почти полностью померк, а предметы, отражая последние, почти неприметные отблески быстро темнеющего неба, все еще живут так, будто настоящее солнце озаряет их прощальными розовыми лучами. И это странно печальное зрелище нередко продолжается долго, даже тогда, когда луна поднимается и ее мертвенно-призрачный неопределенный свет воцаряется над землей.

Похоронив мать, Ивлев остался совершенно одиноким в своем родном доме, как будто забытом всеми. Ни Шемякину, ни Однойко он не давал о себе знать. Он чувствовал себя потухающей лампадой и не хотел, чтобы в нее кто-нибудь подливал живительного масла. С холодным равнодушием он листал газеты, следил за оперативными сводками, делая это лишь по инерции и потому, что прощальный свет угасшего солнца еще отражался в потемках его души, готовящейся утонуть в черноте ночи.

Он перестал бриться, целыми днями в измятом костюме валялся на диване или бесцельно бродил по опустевшему дому, натыкаясь на туфли, галоши, костюмы Сергея Сергеевича, Инны, Елены Николаевны. Все эти вещи как бы с немым укором ему говорили: «Теперь ты один, неприкаянный. А если бы не связался с Корниловым и Деникиным, не участвовал в «ледяном походе», не уходил с отрядами Покровского и Филимонова за Кубань, не отступал с остатками корниловцев в Задонье, не был адъютантом Маркова, не выполнял ответственных поручений Романовского и Врангеля, то дом был бы еще полон жизни, не погибла бы Инна, не ушла бы Глаша из Екатеринодара, не умерла бы в одиночестве мать и даже Сергея Сергеевича, может, не скосил бы страшный недуг».

Тягостны и сиротливы были дни, еще тягостнее часы, когда за квадратными окнами тянулись зимние ночи. В ночные часы, страдая от бессонницы, Ивлев невольно припоминал тернистые пути последних лет и, куда ни устремлял взор памяти, всюду видел людей, корчившихся от ранений и сыпнотифозной горячки.

Он мало ел, мало пил, зато много курил. За папиросами и хлебом выходил на базар не в офицерской шинели, а в потрепанном отцовском костюме, поношенном пальто и старомодной фетровой шляпе. Офицерам комендантского патруля, проверявшим документы, он предъявлял удостоверение о том, что является переводчиком при военной французской миссии.

Поделиться с друзьями: