Замыкая круг
Шрифт:
— Спасибо, что подстриг лужайку, Юн, — говорит она. Опять отворачивается, помешивает. Я смотрю на извилистые синие жилы на ее натруженной руке.
— Вот еще, за что спасибо-то! — ворчу я.
Две секунды.
— Может, пособить тебе тут? — спрашиваю я.
Она опять оборачивается ко мне, улыбается.
— Нет, что ты!
— Точно?
— Разумеется.
Еще две секунды.
— Да пусть пособит! — слышится вдруг голос Эскиля.
Я вижу, как мамино лицо вмиг светлеет. Она перестает помешивать, смотрит в сторону Эскиля, улыбается.
— Что это ты там говоришь, шутник этакий? — громко и весело говорит она.
Эскиль не торопясь идет к нам. Очки он снял и, слегка покусывая их, изображает кривую усмешку, которую считает обворожительной. Смотрит на маму, вынимает очки изо рта.
— Дай парню тебе помочь! — говорит он. — Знаешь ведь, он считает, это ужас как трудно!
Свободную руку он сунул в карман, прислоняется к дверному косяку, стоит и прямо-таки пышет самодовольством. А мама смотрит на него и смеется:
— Шутник!
Эскиль скалится, наслаждаясь ситуацией. Как всякому заурядному человеку, ему нравится, что его называют шутником. Я глаз с него не свожу, чувствую, как раздражение растет, оборачивается горечью, яростной злостью.
— Братишка твой все шутит, прямо не знаю, как быть. — Мама поворачивается ко мне, качает головой, смеется. — Ума не приложу, что нам с ним делать.
— А тебе это надо? — говорю я.
Она в некотором замешательстве глядит на меня. А во мне все растут злость и горечь. Так и вертится на языке, что у меня есть несколько хороших предложений насчет того, что с ним можно сделать, но я сдерживаюсь, молчу. Полная тишина, мама и Эскиль смотрят на меня, теперь я обязан что-то сказать, все равно что, просто сказать.
— Пойду на речку, искупаюсь! — вырывается у меня.
Снова тишина.
Мама глядит на меня, хмурится.
— Сейчас? — спрашивает она.
Я зеваю, слегка пожимаю плечами, пытаюсь изобразить спокойствие, но не очень удачно.
— Успею до обеда, — говорю, гляжу на нее, вымучиваю подобие улыбки, слегка поворачиваюсь и смотрю на Эскиля, он ухмыляется, глядит мне прямо в глаза. Секунду я выдерживаю его взгляд, потом опускаю глаза, чувствую, как голову обдает жаром, чувствую, что краснею, стою и краснею от злости и стыда.
— Я ведь вам не нужен, верно? — говорю я и слышу, сколько горечи сквозит в этих словах, сколько жалости к себе. И ощущаю новый прилив жара, новый прилив стыда.
— Юн, послушай, — говорит мама. — С купаньем можно и подождать. Мы так редко бываем вместе, все трое.
Я смотрю на нее.
— Все трое? А Хильда, значит, не в счет? — говорю я, громко, Хильда наверняка слышит. Смотрю на маму, вымучиваю улыбку.
Полная тишина.
Смотрю на маму, вижу, как у нее медленно открывается рот, как глаза меняют цвет, темнеют. Она в бешенстве смотрит на меня, и в душе я обливаюсь кровью, стыд жжет меня, злость пылает огнем, но я смотрю на нее в упор, держу улыбку. Проходит секунда, она отворачивается и опять принимается помешивать соус.
Тишина.
А я все стою, красный, улыбающийся. Эскиль глядит на меня. Слегка поднимает брови, удрученно качает головой, ничего не говорит. Я тоже молчу, держу улыбку и выхожу из кухни, в душе обливаюсь кровью, но изо всех сил стараюсь выглядеть безразличным, спина горит, когда я не торопясь иду через комнату, выхожу на балкон.
Вемуннвик, 10–13 июля 2006 г.
Желание уехать прочь — одна из многих вещей, которые нас связывали. Нам обоим хотелось уехать из Намсуса и никогда больше не возвращаться. Еще в одиннадцать-двенадцать лет я повесил на стену большой плакат, изображающий New York by night, [3] и вечерами, лежа в постели перед сном, часто представлял себе, каково было бы жить вот на этой улице, вот в этом небоскребе, вот за этим окном. Еще тогда у меня было ощущение, что ту жизнь, какая мне суждена, невозможно прожить в нашем маленьком, сонном городишке, где, кроме лесопилок, ничего нет, и эта уверенность еще возросла, когда я познакомился с тобой, потому что мы оба старательно культивировали в себе презрение к жизни заштатного городишки, где росли. Нам нравилось хаять и высмеивать Намсус и намсусцев, мы приходили чуть ли не в упоение, когда бесцельно шатались по улицам и изощрялись друг перед другом, ругая город и его обитателей. Нам хотелось убраться прочь от этих центральных улиц, которые после четырех дня были тихи и безлюдны, прочь от ветра и дождя, что налетали с фьорда и хлестали по серым кубикам нескольких зданий постройки пятидесятых годов, прочь от сосисочного ларька, где субботними вечерами обычно собиралась горластая молодежь с самогонкой и газировкой во внутренних карманах, а тяжелый запах фритюра смешивался с резкой вонью горелой резины от «Таунусов», мчавшихся вниз по Хавнегата. Намсусцев мы считали тупой самовлюбленной деревенщиной, самих же себя — открытыми, любознательными, устремленными взглядом в большой мир, и без устали твердили друг другу, какой Намсус маленький, какой изолированный и отгороженный от остального мира. «Скоро небось и в „Намсусском кино“ пойдет „Бен Гур“», — говорили мы, рассуждая о, судя по названиям, интересных фильмах, которые уже шли в крупных городах, а до нас доберутся месяца через два-три, если доберутся вообще. «Он наверняка решил, что я про сигареты», — сказал я в тот раз, когда в одном из двух городских магазинов, где торговали пластинками, продавец сказал, что Принса у них нет. Мы напускали на себя безнадежно-разочарованный вид, а то и злились на подобные инциденты, но задним числом легко заметить, что мы радовались им и нуждались в них, чтобы чувствовать себя такими умными, социально-сознательными и культурными, как нам хотелось. «Отведи один-два вечера в год на эстрадные представления, и они все мигом будут „за“», — сказал я, когда народные протесты против строительства Дома культуры достигли максимума. А ты — именно тогда ты начал курить и, держа в руке сигарильо, жутко старался выглядеть небрежным и бывалым курильщиком, — ты рассмеялся и покачал головой: вот, мол, висложопая деревня, сидят по своим домишкам, смотрят «Косби-шоу» [4] и прочие тупые телепрограммы и, не в пример нам, явно понятия не имеют, что искусство, литература и музыка как раз и придают жизни смысл, единственно о них и стоит говорить.
3
Ночной Нью-Йорк (англ.).
4
«Косби-шоу» — американская развлекательная телепрограмма (1984–1992), которую вел комедийный актер Билл Косби (р. 1937), широко известный в 1980-е годы.
Рассуждая об искусстве, литературе и музыке, особенно если поблизости кто-то был, мы, кстати говоря, взяли в привычку изъясняться в вычурной и обстоятельной манере. Охотно надолго умолкали посреди фразы, вроде как в задумчивости, закрывали глаза, выдыхали носом воздух, притворялись, будто погружены в размышления, потому что, как мы полагали, все это придавало нам умный и интеллектуальный вид, а вдобавок создавало впечатление, будто сказанное родилось здесь и сейчас, иной раз, конечно, так оно и бывало, но зачастую прежде надо было прочесть это в газетах или журналах, какие мы время от времени брали в библиотеке, и, как говорится, вызубрить. Между прочим, в одном из этих журналов мы впервые прочли про битников, и с этого открытия началась новая эпоха, поскольку либеральный взгляд на сексуальность, свойственный литературным героям-битникам, позволил нам уступить сексуальному влечению, какое мы мало-помалу начали испытывать друг к другу.
Мы и раньше однажды чуть не занялись сексом. Куда менее пьяный, чем старался показать, и с нервным смешком, которым как бы подчеркивал, что это всего лишь шутка и забава, я попросил тебя спустить брюки, чтобы я мог тебя пососать, а ты, с таким же неуверенным смешком, выполнил просьбу. Но как раз в ту минуту, когда я опускался на колени, я поднял глаза и встретился с тобой взглядом, и, хотя вообще-то знал, что ты этого хочешь, я струсил, и все кончилось тем, что мы оба разразились фальшивым, едва ли не истерическим смехом. И тогда, и сразу после мы вообще изо всех сил норовили внушить друг другу, что ничего такого в виду не имели, и трудно даже представить себе, что всего через полгода мы занимались сексом почти при каждом удобном случае.
Впервые это случилось у меня в комнате. Проведя целый день на солнце, мы, потные и разгоряченные, отдыхали каждый на своем конце кровати, разговаривали об озоновой дыре и о том, что как-то не припоминаем, чтобы в раннем детстве родители натирали нас кремом от загара, притом что летом мы наверняка с утра до вечера торчали на солнце. Поначалу ты делал вид, будто не замечаешь, что я смотрю на твое блестящее от пота тело, но после того как наши взгляды несколько раз встретились, вести себя как ни в чем не бывало стало трудно, и в конце концов, когда от невысказанности возникло до дрожи напряженное настроение и ни один из нас не был способен поддерживать разговор, ты умудрился связать то, что мы говорили, и то, о чем думали: «У меня в паху родимое пятно, причем темноватое», — сказал ты и таким образом подал мне знак, которого я ждал. Не смея глянуть тебе в глаза, я попросил тебя спустить шорты, мол, дай посмотрю, и, стараясь всем своим видом показать, что дело идет о родимом пятне, и только о нем, ты сделал, как я сказал. Даже когда мои пальцы начали перебирать густые черные волосы у тебя на лобке, так что твой член медленно, неуверенно встал и слегка шевельнулся под моей чуть дрожащей рукой, мы старались продолжать спектакль. Но немного погодя, когда я отыскал родимое пятно и хриплым, невнятным голосом сказал, что тебе незачем беспокоиться, нам пришлось выбирать. Либо мы сделаем то, чего нам хочется, либо поступим так, как поступали раньше в сходных ситуациях, иными словами, продолжим спектакль и сделаем вид, будто все это не более чем невинное изучение родимого пятна. Вот тогда-то я вдруг и подумал о писателях-битниках. Стремясь видеть в рядовом намсусце человека, скованного мещанством и наследственным чувством стыда, мы стремились видеть самих себя такими же мужественными и раскрепощенными экспериментаторами, как Аллен Гинзберг, Уильям Барроуз и Джек Керуак, [5] и не будь у меня этих идеалов, к которым я тянулся именно там и тогда, я бы не посмел взять тебя в рот, а как раз это я и сделал. Если б не Гинзберг, Барроуз и Керуак, я бы, вероятно, задним числом устыдился, но я не устыдился, и ты тоже. Скорее наоборот. Секс друг с другом стал своего рода доказательством, что представление, какое мы создали сами о себе, справедливо, поэтому мы чуть ли не загордились. Лежали рядом, голые, потные, довольные, пускали колечки дыма, слушали «Пруденс» и старались выглядеть так, будто занимались самым обычным делом, вроде как ели хлеб или смотрели телевизор.
5
Гинзберг Аллен (р. 1926) — американский поэт, лидер «поколения битников»; Барроуз Уильям (р. 1914) — американский писатель, очеркист, один из лидеров «поколения битников»; Керуак Джек (1923–1969) — американский писатель, один из лидеров «поколения битников».
Весной 1988-го мы познакомились с Силье Скиве, и весь первый, второй и третий класс гимназии я, ты и она были неразлучными друзьями. Отец у нее умер, и она жила со своей несколько эксцентричной и богемной мамашей и мрачным рыжим котом по кличке Лоренс, в честь Лоренса Оливье.
Силье отличала этакая очаровательная наглость. Затуманенный, безразличный взгляд и рассеянность в поведении — она была забывчива, невнимательна и несколько неосторожна — создавали впечатление, будто она не особо интересуется происходящим вокруг, и это мнимое отсутствие интереса и увлеченности притягивало многих молодых и не очень молодых мужчин, которым хотелось доказать, что именно они достаточно интересны, чтобы привлечь, а затем и удержать ее внимание. Силье, конечно, прекрасно все понимала и частенько устраивала из этого игру, временами, изображая рассеянность, даже перегибала палку. Могла притвориться, будто не видит людей или не слышит, что они говорят, либо демонстративно зевала, когда они к ней обращались. Трудно поверить, однако она была ничуть не менее очаровательна, когда изредка ее разоблачали и надо было набить себе цену и вызвать интерес. Поскольку она воспринимала разоблачения как сущие пустяки и отвечала смехом и самоиронией, то поворачивала всю ситуацию в свою пользу и выглядела еще привлекательнее.
Но ее наглость была не только очаровательна. Она умела быть хулиганистой, дерзкой и бесцеремонно-откровенной, и многие побаивались находиться поблизости от нее, неизвестно ведь, когда она задаст неприятный вопрос или отпустит обидный комментарий. Часто она спрашивала о вещах, о которых многие думали, но спросить не смели, и часто высказывала то, с чем многие были согласны, но либо не решались, либо в силу воспитания избегали говорить такое. И почти всегда умела выразиться так ловко, что и не придерешься, могла разыграть неведение и тем самым безобидность, могла прибегнуть к юмору и тем самым выставить свою жертву брюзгой, если та начинала протестовать, могла сбить эту самую жертву с толку и внушить ей, что говорила благожелательно и с наилучшими намерениями; «Какая ты смелая, я бы ни за что так коротко не постриглась, будь у меня такой плоский затылок», — сказала однажды Силье, когда девчонка, на которую она имела зуб, пришла в класс с новой стрижкой. Но особенно беспощадно Силье действовала, когда ей казалось, будто она чует дискриминацию женщин. Она была из тех феминисток, что от имени всех страждущих женщин в истории человечества способны, очень жестоко уязвить парня. Существование мужчин, которые насиловали и колотили женщин, как бы оправдывало ее комментарии по поводу размера пениса какого-нибудь бедолаги, а репутация бабников, прилипшая к европейцам-южанам, как бы оправдывала то, что она заставила моего друга, добропорядочного итальянского музыканта, поверить, будто он ей интересен, а потом самым что ни на есть унизительным образом отвергла его. «Может, так он получил хотя бы слабое представление о том, каково приходится женщинам у него на родине», — сказала она позднее.