Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но постепенно мама что-то заподозрила. Прямо она ничего не говорила, только вот, к примеру, стало ясно, что ты нравишься ей все меньше и меньше. Она могла легонько вздохнуть или состроить удрученную, чуть ли не кислую мину, когда я говорил, что иду к тебе, и совершенно случайно я обнаружил, что, когда ты звонил и спрашивал меня, она не раз говорила, что меня дома нет, хотя прекрасно знала, что я сижу у себя в комнате, упражняюсь на контрабасе или слушаю музыку. Поначалу я думал, она поступает так из-за своей болезни и оттого, что дома очень во многом зависит от меня. Ее давно мучили хронические боли в суставах и мышцах, особенно невыносимые зимой и весной, а когда она вдобавок уже толком не могла ничего удержать в руках, ей пришлось оставить работу, да и по дому она была не в состоянии делать все необходимое. Напрямик мама никогда и ничего не говорила, однако дала мне понять, что не велик труд, если я стану проводить дома больше времени и возьму на себя побольше домашних хлопот, чем раньше, и внезапная антипатия к тебе была, как я думал, одним из многих ее способов донести это до меня. Но когда выяснилось, что, если я собираюсь к кому-нибудь другому, она реагирует отнюдь не так негативно, я начал соображать, что дело именно в тебе, и, только поняв это, заметил, что она относится к тебе иначе, не как прежде. Не то чтобы недружелюбно, нет, но она стала менее разговорчива, а когда ты и Силье заходили вместе, встречала Силье с подчеркнутой приветливостью, заинтересованностью и любопытством, тебя же как бы нарочито, прямо-таки по-детски не замечала.

К тому же у меня все чаще возникало ощущение, будто она пытается прозондировать, гомики мы или нет. При упоминании твоего имени поразительно часто начинала рассуждать, к примеру, о ВИЧ и СПИДе. Вирус тогда, конечно, еще был более-менее в новинку, о нем много писали в газетах, но так или иначе это не могло объяснить всех случаев, когда она ни с того ни с сего и ни к селу ни к городу принималась рассказывать, к какой долгой и мучительной смерти ведет эта зараза, сколько еще пройдет времени, пока медицина найдет эффективное лекарство, и что она совершенно согласна: всех зараженных ВИЧ надо снабдить каким-нибудь опознавательным знаком, чтобы другие могли принять меры предосторожности. «Впрочем, заражаются в первую очередь гомосексуалисты, так что нормальным людям покуда ничего не грозит», — говорила она и все время пристально смотрела на меня, следила за моей реакцией. Я долго старался вообще пропускать ее намеки мимо ушей. Делал вид, будто не понимаю, зачем она это говорит, зевал и старался выглядеть так, будто меня это совершенно не касается, надеясь и рассчитывая, что она постепенно уймется, но напрасно, и однажды, когда ты зашел к нам и она странными перескоками подвела разговор к какому-то парикмахеру, который вне всякого сомнения был гомосексуалистом, хотя имел жену и детей, я не выдержал и сказал: «Мама, мы не гомики».

Сперва она покраснела как рак, а потом разозлилась, ведь я высказался открытым текстом и тем самым нарушил неписаные правила, которыми, по ее мнению, надлежит руководствоваться, говоря о подобных вещах, но уже через минуту развеселилась, я давным-давно не видал ее в таком радужном настроении. Она вмиг сообразила, что все-таки обзаведется внуками, которых станет баловать, и невесткой, которую станет поучать, и о сыне может говорить с подругами, не прибегая к вранью и не краснея. Второе и третье ей, конечно, мог дать и мой брат Эскиль, но, к большому мамину огорчению, подростком он переболел свинкой и стал бесплоден, так что позаботиться о внуках и продолжении рода было вроде как моей задачей, она неоднократно давала мне это понять.

Как и сейчас, я тогда не был уверен, кто я — гомосексуал, гетеросексуал или бисексуал, но от этого ее разговоры и поведение причиняли не меньшую боль. Ты считал ее просто смешной, и не раз тебе приходилось брать себя в руки, чтобы не рассмеяться, когда она норовила нас подловить, но, хотя я был с тобой согласен и многое из того, что она говорила, было настолько глупо, что и обидеться вроде как невозможно, меня после всегда охватывала хандра. В ту пору я не мог понять, но теперь-то понимаю, что мама вообще могла любить меня только на определенных условиях, и по этой причине я, помнится, вечно испытывал смутное ощущение стыда.

В отличие от мамы ни Берит, ни Арвид, по-моему, в то время не догадывались, что мы больше чем товарищи. Ведь Арвид думал и действовал так, будто живет на небесах, в которые порой верит, а поскольку никаких гомосексуалистов на небесах наверняка нет, мне кажется, ему вообще в голову не приходило, что между нами могут быть такие отношения. Берит была куда ближе к земле и наблюдательнее и в нормальных обстоятельствах, возможно, сумела бы увидеть то же, что увидела мама, но молчаливая, жесткая и едва ли не бессердечная манера поведения, которой ты придерживался дома, в 88-м и 89-м обострилась до предела, а потому разобраться в тебе было совершенно невозможно, не только для Арвида, но и для Берит. Как-то раз, когда мы зашли к вам за фотоаппаратом — он понадобился нам для очередного из наших бесконечных художественных проектов — и перед уходом ты почувствовал, что надо заправиться и немного повысить уровень сахара в крови, мне запомнилось, к примеру, что ты спросил у Арвида, не «позволит» ли он тебе взять несколько кусочков хлеба. Мы с Силье подумали, ты шутишь, но, увидев, что Арвид не улыбнулся, а только сокрушенно вздохнул и молча вышел из кухни, смекнули, что это более-менее обычное дело.

Можно подумать, что Берит тревожилась за тебя, когда ты вел себя подобным образом, и, наверно, так и было, но вместе с тем казалось, будто ее восхищает эта грань твоей натуры. По-моему, она считала твое упрямство и мелкие мятежи признаками внутренней силы и мужества, и я не раз видел, как она прятала усмешку, когда ты вел себя так, что другие матери вправду бы перепугались.

Намсус, 5 июля 2006 г. Черномазый

Подбираю с земли сухую белую палку, кладу поперек колена, представляю себе, что это Эскилева рука, ломаю надвое и швыряю обломки в озеро. Смеюсь, стараюсь смеяться торжествующе, но толком не выходит, получается лишь горький смешок, злой. Наклоняюсь вперед, облокачиваюсь на колени, сижу и смотрю на озеро, на синее озеро, искрящееся под ярким солнцем. Проходит несколько секунд, я хлопаю ладонями по коленям и встаю с камня. Надо возвращаться. Ничего не поделаешь. Уехать можно сразу после обеда. Не знаю куда, но я все равно уеду, куда угодно, лишь бы прочь отсюда. Иду, прохожу через лес на пыльную дорогу, на желтый проселок. Сперва иду быстро, но чем ближе к дому, тем больше замедляю шаг. Тело словно бы не желает возвращаться, ноги поднимаются с трудом, я силком заставляю их войти в сад, пересечь лужайку. Мне уже слышны их голоса, слышен мамин смех и заносчивый голос Эскиля, громкий и авторитетный, бодрый и оживленный. Похоже, им весело. Мама опять смеется, и Эскиль смеется — смеется своим раскатистым смехом. Теперь до меня долетает и смех Хильды. Все трое сидят там и смеются, а сейчас приду я и опять все испорчу, приду — и все настроение насмарку. Секунда — и меня будто током бьет, ведь это правда, не просто слова, которые я говорю, чтобы пожалеть себя, нет, это чистая правда. Останавливаюсь, сглатываю комок в горле. Стою не шевелясь. Душа истекает кровью, желание повернуть назад растет, все больше хочется удрать, уйти отсюда, но нельзя, вдруг они подумают, я утонул или еще что стряслось, чего доброго, начнут искать, всех на уши поставят, кто их знает; лучше уйду сразу после обеда, двину в летний домик или, может, к Венке. Вообще-то и с Венке мне встречаться неохота, хотя даже это лучше, чем торчать здесь. Ладно, посмотрим. Зажмуриваюсь и снова открываю глаза, силком заставляю ноги свернуть за угол, дойти до балкона. Они сидят и курят, мама — самокрутку, Эскиль с Хильдой — сигареты. Заметив меня, мгновенно умолкают, смех улетучивается, всего-то секунда — и они вроде как понимают, что происходит, и стараются овладеть собой, хмыкают, отпускают несколько рассеянных реплик, чтобы атмосфера не стала чересчур уж мучительной, вроде как стараются сгладить неловкость.

— Не пойму, откуда ты все это берешь? — говорит мама Эскилю, кажется, ей никогда не надоедает твердить это снова и снова. Я смотрю на нее: качая головой, она наклоняется вперед, тушит самокрутку, пробует засмеяться. Делает вид, будто особо не задумывается над тем, что я вернулся, но выходит не очень удачно, ей нездоровится, я вижу.

Секунда — и все трое разом оборачиваются ко мне, как бы невзначай.

— Вернулся, — говорит Эскиль.

— Да, — отвечаю, жду, потом добавляю: — И вижу, вы приятно провели время. — Не успел договорить, а уже чувствую укол сожаления, хотя всего-навсего произнес вслух то, о чем все думают, но так или иначе, зря я это сказал, пришел — и ладно. Тишина. Я иду, глядя в пол, только боль внутри все сильнее, душа в крови. Стараюсь улыбаться, стараюсь выглядеть безучастно, но не получается, улыбка вымученная, дурная. Поднимаю взгляд, иду к свободному креслу, вижу, что мама улыбается тусклой улыбкой, вроде как опять хочет казаться и храброй, и страждущей. Секунду спустя она встает.

— Ох… — Она тихонько стонет, хватается за поясницу и тогда только выпрямляется. — Погляжу, готов ли обед, — говорит она и плетется мимо меня, не удостоив и взглядом.

Опять тишина.

— Н-да, — говорит Эскиль, выпускает носом дым, ждет секунду-другую. — Как вода?

— В самый раз, — говорю, пытаюсь перехватить его взгляд, пытаюсь изобразить самоуверенность, но без особого успеха.

— Где ты был-то?

— На том пляже.

Он кивает и, помолчав, говорит:

— Это там ты сдернул с меня шорты.

Смотрю на него, с удивлением. Какого черта он выдумывает, ведь это он стащил с меня шорты, а не наоборот.

— Я тебе рассказывал? — спрашивает Эскиль, смотрит на Хильду и кивает на меня. — Народу на пляже — яблоку негде упасть, а этот паскудник стаскивает с меня шорты. Кругом девчонки из моего класса, представляешь? Черт, я со стыда сгорел.

Он оборачивается, опять глядит на меня. Проходит секунда. И вдруг я понимаю, что он замышляет: решил как бы одолжить мне чуток своих собственных качеств, отводит мне главную роль в одной из многочисленных историй о себе самом, в надежде, что я почувствую себя лучше. Такой у него способ похвастаться мной, такой способ спасти настрой.

— Помнишь? — спрашивает он.

— Нет, не помню, — говорю я, гляжу на Эскиля, на миг перехватываю его взгляд, стараюсь показать, что вижу его насквозь, но до него не доходит, он гнет свое.

— Не помнишь? — Он изображает недоумение. Делает последнюю затяжку и тушит сигарету в пепельнице. — Что ж, ты, может, и забыл, а вот я помню, да еще как. Подобные переживания из памяти не вытравишь, — говорит он, с улыбкой оборачивается к Хильде, кивает на меня. — Он, видишь ли, любил паясничать!

— Правда, Юн? — спрашивает Хильда, наклоняется и тоже гасит сигарету. Потом снова откидывается на спинку кресла, смотрит на меня, вид у нее слегка удивленный, она явно под впечатлением.

Я отвечаю не сразу.

— Так как же? — переспрашивает она.

И тут я чувствую, что все это начинает действовать на меня, глупо, конечно, но я вроде как польщен. Опускаю взгляд, снова поднимаю, не могу сдержать усмешки, как бы соглашаюсь, что любил паясничать, был не только замкнутым и стеснительным, но иной раз буйным и неуправляемым, это неправда, а все же приятно, когда тебя считают таким.

Поделиться с друзьями: