Западный канон(Книги и школа всех времен)
Шрифт:
Второе издание «Листьев травы» содержало одно новое стихотворение, ныне известное как «На Бруклинском перевозе» [357] . Первоначально называвшееся «Закатным стихотворением», оно отличается тем, что было любимым сочинением Уитмена у Торо и породило «Мост» Харта Крейна (1930), в котором колоссальный размах Бруклинского моста пришел на место парома, во времена Уитмена ходившего между Бруклином и Манхэттеном, — замена и реальная, и символическая. Как и «Песня о себе», закатное стихотворение по сути своей приветственно, но его шестой раздел — одно из самых мрачных Уитменовых причитаний по себе:
357
Пер. В. Левика.
У многих превосходных поэтов праздник сосуществует с мукой, но у Уитмена восхваление себя и мучение себя образуют пугающую, неразлучную пару. Плач по себе стал характерным для американской литературы жанром благодаря Уитмену; загадка не в том, почему Уитмен изобрел эту форму, но в том, почему она стала такой популярной после него. Два великих стихотворения из цикла «Морские течения», увенчавшие собою третье издание «Листьев травы» (1860), — «Из колыбели, вечно баюкавшей» и «Когда жизнь моя убывала вместе с океанским отливом» [358] — произвели на свет бесчисленное и разнообразное потомство: «Драй Селвэйджес» Элиота, «Догадку о гармонии в Ки-Уэсте» Стивенса, «Конец марта» Элизабет Бишоп, «Волну» Джона Эшбери и «Корсонс Инлет» А. Р. Эммонса. Поскольку мой основной предмет — это каноническое, острый литературоведческий вопрос для меня звучит так: за счет чего эти два стихотворения так важны?
358
Пер. Б. Слуцкого.
Отчасти на этот вопрос отвечает песня моря о «смерти» в стихотворении «Из колыбели…», ибо всякое размышление о смерти в нашей отечественной литературе всегда будет возвращаться к Уолту Уитмену. Ночь, смерть, мать и море победно сливаются в «Из колыбели…», но Уитмен удерживает их на расстоянии и практически одолевает в сильнейшем из этих двух стихотворений — «Когда жизнь моя убывала вместе с океанским отливом». В «Из колыбели…» прослеживается воплощение в Уитмене поэтического характера; в «Когда жизнь моя…» уклончиво описана некая неотчетливая, но ранящая личная драма, которую Уитмен, кажется, пережил зимой с 1859 на 1860 год. Ощущение неудачи, предположительно сексуального характера, наполняет «Когда жизнь моя…» новым пафосом, богаче которого у Уитмена еще не бывало. Ни в чем из написанного им до элегии «Сирень» американский семейный роман не выражался так полно, как в этом выдающемся моменте, когда он, измученный, падает на берег и из этого действия создается мощнейший известный нам образ примирения с отцом:
Я бросаюсь к тебе на грудь, отче, Я так к тебе прижимаюсь, что ты не можешь меня оттолкнуть, Я стискиваю тебя до тех пор, пока ты мне не ответишь хоть чем-нибудь. Поцелуй меня, отче, Коснись меня губами, как я касаюсь любимых, Шепни мне, покуда я сжимаю тебя, тайну твоего ропота, которой я так завидую.Тайна океанского ропота и материнских рыданий [359] заключается в том, что, каким бы неистовым ни был отлив, прилив всегда будет повторяться. Для Уитмена это — религиозная тайна, составляющая гнозиса — познания, при котором познается само «я». Уитмен определенно понимал, что его страна нуждается в собственной религии и собственной литературе. Его центральное положение в американском каноне по крайней мере отчасти объясняется его до сих пор «неофициальными» ролью и положением национального религиозного поэта. Мудрецы и богословы американской религии составляют до странного пестрое общество: Ральф Уолдо Эмерсон, мормонский пророк Джозеф Смит, запоздалый визионер Южных баптистов Эдгар Янг Маллинс, Уильям Джеймс, Элен Хармон Уайт, основавшая Церковь адвентистов седьмого дня и Хорас Бушнелл, изощреннейший из американских богословов.
359
В переводе «мать» превратилась в «старуху»: «Неистовая старуха, не прекращай своих рыданий…»
Поэт американской религии одинок, хотя и объявляет раз за разом, что он есть множество [360] . Когда же он идет не один, то рядом с ним — или Иисус, или смерть:
В полночь, лежа без мыслей в одинокой каморке на заднем дворе, Блуждая по старым холмам Иудеи бок о бок с прекрасным и нежным богом…Эти старые холмы принадлежат Иудее, но находятся в Америке, как и тенистое болото, где Уитмен слышит песню дрозда-отшельника в элегии «Сирень». Птица поет песню смерти и примирения, в которой метафорически нарушается табу на инцест с матерью. Уитмен — великий религиозный поэт, несмотря на то что его религия — это американская религия, а не христианство; трансцендентализм Эмерсона тоже был постхристианским. Как и у Торо, у Уитмена ощущается «Бхагавадгита», но индуистская концепция опосредована у него западным герметизмом с его неоплатонической и гностической составляющими.
360
Ср., например: «По-твоему, я противоречу себе? / Ну что же, значит, я противоречу себе. / (Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей.)» («Песня о себе»).
У Уитмена познание называется «в один голос» или «в соответствии» [361] и сопрягается одновременно с аутоэротизмом и писанием стихов. «Соответствуя», Уитмен напоминает себе (вслед за Эмерсоном), что он не принадлежит к творению, точнее, что лучшее и древнейшее в нем творению предшествует. «В соответствии» делается уитменовской метафорой гнозиса, вневременного познания американской религии. Шире говоря, уитменовское «соответствие» делается его главной канонической метафорой и становится одним из центральных понятий нашей литературы. Харт Крейн выразил это, взывая к Уитмену в части «Моста» под названием «Мыс Хаттерас»: «О, ввысь от мертвецов / Ты несешь согласие, договор, новый предел / Живого братства!» В представлении Крейна, новый завет Уитмена — завет орфический: «согласие» заменяет Эвридику. Крейново истолкование элегии Уитмена кажется мне непревзойденным, ведь создатель «Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень» действительно выносит «из мертвых» согласие, принеся перед этим к гробу Линкольна его символ:
361
Ср.: «Проходя мимо песни, что пела отшельница-птица в один голос с моей душой…»; «Мое знание в моем живом теле, оно в соответствии со смыслом всего естества…».
Сорок седьмое изречение Иисуса в древнем, протогностическом Евангелии от Фомы гласит: «Будьте прохожими». Возможно, Иисус велит своим ученикам странствовать наподобие мудрецов-киников, но я предпочитаю более уитменианское их прочтение. «Проходить» — глагольная метафора в элегии «Сирень», а «в один голос» — субстантивное иносказание в ней, и гениальность стихотворения Уитмена состоит в том, что познание в нем — это некое хождение, путешествие-вопрошание туда, где самоуглубление приводит к полному единогласию:
И все же я сохраню навсегда каждую, каждую ценность, добытую мной этой ночью, — Песнь, изумительную песнь, пропетую серо-бурою птицей, И ту песнь, что пропела душа моя, отзываясь на нее, словно эхо, И никнущую яркую звезду с полным страданья лицом, И тех, что, держа меня за руки, шли вместе со мною на призыв этой птицы, Мои товарищи, и я посередине, я их никогда не забуду, ради мертвого, кого я так любил, Ради сладчайшей и мудрейшей души всех моих дней и стран, — ради него, моего дорогого, Сирень, и звезда, и птица сплелись с песней моей души Там, среди елей душистых и сумрачных темных кедров.Этот выдающийся финал, возможно, лучший у Уитмена, а то и во всей американской поэзии, затейливо соткан из множества образных нитей, составляющих стихотворение. В нем сплетены не только главенствующие символы этой элегии. Когда поэт уверенно поет согласие, неотделимое от его центрального положения в каноне, все главные стихотворения Уитмена сходятся воедино.
Задумавшись о первостепенных американских писателях, скорее всего, вспомнишь Мелвилла, Готорна, Твена, Джеймса, Кэсер, Драйзера, Фолкнера, Хемингуэя и Фицджеральда — из прозаиков. Я бы еще добавил Натанаэла Уэста, Ральфа Эллисона, Томаса Пинчона, Фланнери О’Коннор и Филипа Рота. Ряд важнейших поэтов начинается с Уитмена и Дикинсон, в него входят Фрост, Стивенс, Мур, Элиот, Крейн и, может быть, Паунд с Уильямом Карлосом Уильямсом. Из тех, что поближе к нам, я бы назвал Роберта Пенна Уоррена, Теодора Рётке, Элизабет Бишоп, Джеймса Меррилла, Джона Эшбери, А. Р. Эммонса, Мэй Свенсон. Драматурги не так славны: чтение Юджина О’Нила уже не радует; может быть, только положение Теннесси Уильямса с течением времени улучшится. Нашими главными эссеистами остаются Эмерсон и Торо: с ними никто так и не сравнился. По слишком широко популярен в мире, чтобы без него обойтись, хотя почти все написанное им чудовищно.
Не приходится и спорить о том, кто из этих тридцати с лишним писателей (а также всех тех, которых мог бы добавить читатель) оказался наиболее влиятелен — в своей стране и за рубежом. Элиот и Фолкнер могут быть ближайшими соперниками Уитмена в том, что касается воздействия на других писателей, но они не имеют его практически всемирного значения. Дикинсон и Джеймс, возможно, достигли тех же эстетических высот, что Уитмен, но они не могут соперничать с его универсальностью. Американская литература за рубежом — в испаноговорящей Америке, Японии, России, Германии или Африке — это всегда в первую очередь Уитмен. Здесь я хочу всего лишь отметить влияние Уитмена на двоих поэтов: Д. Г. Лоуренса и Пабло Неруду.
Неруда может считаться центральной фигурой канона всей латиноамериканской литературы, а Лоуренс, хотя и явно вышел из моды в наш век социальных догматиков, остается прозаиком, эссеистом, поэтом непреходящего значения — настоящим пророком, чьи слава и влияние всегда будут возвращаться. Лоуренс, как до него — Харди и Шелли, еще будет хоронить своих могильщиков, так же как Уитмен похоронил несколько поколений снисходительных гробокопателей.
Лоуренс видел вокруг Уитмена нечто от той ауры, которой набожные мормоны окружили Брайама Янга, американского Моисея. Более художественный Моисей Лоуренса Уитмену бы понравился: