Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записки Анания Жмуркина
Шрифт:

Вот и моя сказка конец, — сказал Мени Ямалетдинов, — а теперь моя пошла обедать. — Он встал, запахнул халат и, опираясь на костыль и припадая на левую ногу, направился к выходу. — В столовой веселее, моя любит на народе… — пояснил он от двери и помахал рукой.

XXIII

На втором этаже, в огромном зале, было много раненых, но больше гостей — дам, сестер милосердия, офицеров. В конце зала, в уголке, — военный духовой оркестр. Вошла Вера Сергеевна Нарышкина. Ее окружили главный доктор, врачи и старшие сестры, молодой белобрысый стройный капитан и в черном костюме Опут. Из петлицы его пиджака светила белая роза. Его черные волосы, приглаженные на прямой пробор, отливали синеватым лаком. Густо-карие выпуклые глаза маслянились. Оркестр грянул гимн «Боже, царя храни». Звуки духовых труб заглушили говор, шаги, звон шпор. После гимна оркестр заиграл какой-то марш. Из дверей коридора ворвалась толпа масок, нарядных и страшных, в зал и, оттесняя дам, сестер и военных к стенам, стала танцевать, кричать на всевозможные голоса, то подражая зверям, то птицам, то животным. Среди ворвавшихся находились черти и домовые с короткими и длинными рогами и бородами, лохматые и смешные медведи, тигры, львы, леопарды, козлы и птицы, Пьеро и Коломбины. То здесь, то там мелькали рога, свиные и козлиные морды, длинные усы Вильгельма. Все это кривлялось, кувыркалось, гримасничало, визжало, пищало и фыркало, обгоняя друг друга. Я и Прокопочкин сидели на подоконнике, недалеко от оркестра. Мы видели с него все, что происходило перед нами. Игнат и Мени Ямалетдинов были на другом подоконнике, недалеко от нас. Синюков и Первухин, нарядившись домовыми, носились по залу, то вскидывая рога, то склоняя, как бы желая ими кого-то зацепить и подбросить к потолку. Монашка не было в зале, — он, видно, отлеживался в палате, замаливая наши грехи. Обе Гогельбоген, Нина Порфирьевна и сестры других этажей танцевали с офицерами-гостями и солдатами, студентами — братьями милосердия. Опут подошел к Нарышкиной. Она, не глядя на него, а куда-то в сторону, строгая, красивая, в темно-коричневом платье, в белом фартуке с красным крестом, далекая мыслями от нашего маскарада, положила руку в перстнях на плечо Опута и закружилась с ним. Ее черные, чуть выпуклые глаза сверкали холодом. Казалось, что танцевала с Опутом не Вера Сергеевна Нарышкина, попечительница лазарета имени короля бельгийского Альберта, а мраморная статуя. Поднялось несколько рук, взвились разноцветные ленты, повисли в воздухе, над головами и на плечах веселящихся, засеребрились снежинки и разноцветные бумажные звезды. В это время вошел из коридора в зал высокий и худой Алексей Иванович. Вошел и, дико озираясь широко открытыми, горячими глазами на танцующих, на пробегавшие с криком и визгом маски, застыл у открытой двери. В его запавших глазах — ужас. Большая курчавая голова едва держалась на тонкой шее: вот-вот сорвется и покатится под ноги кривлявшихся в несущемся вихре масок, танцующих пар — сестер, офицеров, солдат и студентов. Из темной бороды желтели восковые скулы, заострившийся нос, белые зубы. Его длинные руки беспомощно висели по швам. Он был, как заметил я, оглушен музыкой, топотом, шумом голосов, напуган смертельно мордами чертей, домовых, ведьм, медведей, тигров и других зверей и животных.

— Зачем он здесь? Кто ему разрешил встать с постели? — возмутился Прокопочкин. — Его надо немедленно увести в палату и уложить в постель. Он так тяжело ранен… да и в своем ли рассудке? Надо сказать сестре Смирновой. Ты, Ананий Андреевич, сиди, а я пойду поищу сестру.

Прокопочкин хотел было слезть с подоконника и не успел: его предупредил в маске и в костюме водяного черта какой-то раненый. Он вывернулся из толпы масок, подпрыгнул к Алексею Ивановичу и, выгнув шею, стал угрожать ему рогами и громко визжать, так, как должен, по его понятию, визжать водяной черт. Алексей Иванович дико вскрикнул, поднял руки, чтобы защитить себя от черта, и бросился на водяного и стал душить его. Пробегавшие мимо маски и танцующие вначале не обратили на это внимания, а потом задержались и окружили клубок тел, катающийся у двери. Они с трудом отняли у Алексея Ивановича водяного черта, которого он уже подмял под себя и душил; черта, видно, спасли только маска и вывернутый лохматый мех пальто. Алексей Иванович поднял голову и, опустив руки, выпрямился, еще более дико заорал, схватился за голову и бросился на танцующих, сбивая встречных с ног. За ним побежали санитары, сестры и два офицера, стараясь задержать его и успокоить. Я соскочил с подоконника и поспешил за сестрами и санитарами. Алексей Иванович, воя и сжимая руками лохматую голову, выбежал в коридор и на площадку, поднялся быстро на четвертый этаж, вскочил на перила и бросился вниз. Санитары, сестры и офицеры замерли в ужасе на лестнице. Я закрыл глаза, привалился к стене и, держась рукой за перила решетки, стал медленно спускаться по ступенькам вниз, в зал, в котором все так же гремел оркестр, кружились маски, танцевали дамы, сестры, офицеры, санитары-студенты, многие из них и не заметили той сцены, которая произошла с Алексеем Ивановичем и водяным чертом. Я не помню, как пересек зал и, обходя маски и танцующих, чтобы не быть ими сбитым с ног, пробрался к противоположной стене, сел на подоконник рядом с Прокопочкиным и, ничего не понимая, стал смотреть невидящими глазами на ярко и крикливо проносившиеся маски. Прокопочкин что-то спрашивал у меня, но я ничего не ответил ему: мой мозг был пришиблен поступком Алексея Ивановича, — его самоубийство было так же страшно и нелепо, как и его приятеля Семена Федоровича. Прокопочкин больше не заговаривал со мной, но я чувствовал его плачущие глаза на себе: в них была тревога и забота обо мне. Не помню, в каком часу прекратился маскарад, как не помню, что пели лучшие артисты императорской оперы, — не помню! Не помню, какие стихи читали Опут и Лухманов: в глазах стояла смерть Алексея Ивановича, его высокая костлявая фигура с безумными глазами на перилах лестницы, ее падение. Только остался в памяти тоненький, как звук игрушечного колокольчика, голосок артиста Сладкопевцева: «Солдатики, а я вам сейчас расскажу сказочку про миндальное молочко». И он, крошечный, поднялся на стол и стоял на нем, как запятая, и рассказывал «серым» солдатикам о том, что бабушка приготовляла миндальное молочко для внучка.

Спал я в эту ночь отвратительно. Все время снились мне добрая старушка, медная ступочка и медный пестик, миндаль, и миндальное молочко. Старушка угощала меня из ступочки этим молочком. Я пил его, а потом меня тошнило, и я выбрасывал его обратно в бабушкину ступочку, а потом спрятался от нее под стол и плакал. Проснулся я поздно, с тупой головной болью. На койке вместо Алексея Ивановича лежали его вещи: три медных пятака, кумачовый кисет с махоркой, коробка спичек и небольшой осколок от снаряда.

День начался, он выглядел низким, серым.

XXIV

Прошло четыре дня, но шум бала стоял у меня в ушах. Я не мог разобраться в нем. Вчера принял ванну. Тело после лежания в горячей воде стало легким, а грусть на сердце тоньше, острее. Она неудержимо тянула куда-то. На простор. Бродяжить по земле родной, такой печальной, пахнущей полынью и чеборем.

Вошла Нина Порфирьевна, я посмотрел длинным взглядом на нее, румяную и красивую. Ее глаза лучились — в них цвела весна, губы улыбались.

— Прокопочкин, Жмуркин, Синюков и Лухманов, надевайте халаты, идите на третий этаж. Там в кабинете главного доктора комиссия. Ждите в приемной, когда вызовут, так и войдете в кабинет. — И она тут же удалилась.

Мы молча надели халаты и отправились туда, куда нам сказала Иваковская.

В приемной главного доктора было человек тридцать. Я сел на стул. Прокопочкин привалился к стене и, передохнув от лестницы, тоже сел. Синюков и Лухманов уселись на диван, за круглый столик, на котором лежали газеты «Свет», «Новое время», «Речь» и «Биржевые ведомости», журналы «Огонек», «Лукоморье», «Нива» и «Солнце России». Возле двери, за письменным столом, — сестра. Она вызывала людей по списку и посылала их на комиссию. Люди не задерживались долго в кабинете, быстро выходили из него. Одни довольные, с сияющими лицами, другие туча тучей. Если лицо у вышедшего из кабинета веселое, то его отпустили совсем или же дали ему месяц-два на поправку здоровья. Если у вышедшего лицо пасмурно, туча тучей, то его и спрашивать не надо — назначили в запасной батальон.

Я взял журнал «Нива» и открыл; рассматривая картинки, я на предпоследней странице увидал стихотворение и прочел. Вот оно, эпически спокойное и страшное:

И год второй к концу склоняется, Но так же реют знамена, И так же буйно издевается Над нашей мудростью война. Вслед за ее крылатым гением, Всегда играющим вничью, . . . . . . . . . . . . . С победной музыкой и пением И сосчитают ли потопленных Во время трудных переправ, Забытых на полях потоптанных И громких в летописи слав? Иль зори будущие ясные Увидят мир таким, как встарь? — Огромные гвоздики красные, И на гвоздиках спит дикарь! Чудовищ слышны ревы мирные, Вдруг хлещут бешено дожди, И все затягивают жирные Светло-зеленые хвощи. Не все ль равно! Пусть время катится, Мы повяли тебя, земля! Ты только хмурая привратница У входа в божие поля!

На сердце у меня после этого стихотворения стало еще мрачнее, будто передо мною погасили свет в будущее человека и я провалился в душно-теплый мрак — в чертову нирвану. Из нее выпрыгнул огромный, покрытый бурой жесткой шерстью и с багряно-желтыми глазами дикарь, высунул кровавый язык и затанцевал. Я вздрогнул и бросил от себя журнал, махнул рукой по глазам. Мрак нирваны рассеялся, дикарь, танцующий на красных гвоздиках, пропал. Вместо теплого мрака и дикаря — солдаты, столы, сестра, диван и стулья, белые стены и сероватый день на улице, за большими окнами приемной, — он заглядывал в окна. Я стал смотреть во двор. Глядя на крыши соседних домов, высоких и мрачноватых, я не заметил, как дошла уже очередь и до меня, — меня вызвали раньше Прокопочкина, Лухманова и Синюкова. Из кабинета вышел высокий солдат, лицо у него было красное, а глаза виновато-растерянные. Он чуть не сбил меня с ног.

— Ослеп от радости, — посторонившись, сказал я добродушно.

Солдат даже не взглянул на меня, махнул рукой и выбежал из приемной. Сестра поднялась и открыла дверь и, пропуская меня мимо себя, строго сказала:

— Входите, Жмуркин!

Я переступил порог и прикрыл дверь. Остановился. Свет высоких окон бил навстречу мне, в глаза. Толстые и узкие, бородатые и безбородые лица — за длинным столом.

— Подойдите сюда, к столу, — позвал громко знакомый голос.

Я подошел. Из-за стола поднялись главный доктор Ерофеева, седой, с орденами на груди старичок, коренастый, с крупной лысиной на шарообразной голове, потом привстал со звездою на узкой груди генерал и, поглядев на меня, тут же сел.

— Покажите руку, — попросила Ерофеева.

Я протянул руку.

— Пошевелите пальцами, — приказал лысый генерал и выпучил серые глаза на кисть моей руки.

Я пошевелил пальцами.

— Прекрасно, — протянул решительно генерал и сел на свое место.

— Прекрасно, — повторил старичок тоненьким голосом и смахнул пылинку с левого плеча сюртука.

— И совсем не прекрасно, — возразил я довольно громко, а главное — неожиданно для себя, — пальцы-то у меня еще не работают, а двух нет — под Двинском остались.

Члены комиссии вытянули лица, еще больше выпучили глаза и с возмущенным удивлением уставились взглядами на меня.

— Ничего, — опомнившись первым, гневно сказал лысый генерал, — отечеству еще можете служить!

Физиономии над столом, над его зеленым полем и чернильными приборами, оживились, по ним пробежали гримасы и спрятались, вместо них выступила чопорно-суровая деловитость, и она превратилась предо мной в стену. Видя перед собой не лица комиссии, а стену, я понял, что они очень заинтересовались моей наружностью: крошечным ростом, бородой, а главное — тем, что я осмелился возразить генералу на его «прекрасно».

— Если так, ваше превосходительство, то придется послужить отечеству, — ответил я лысому старичку и заглянул ему в глаза, похожие по цвету на мокрую мышиную шерсть.

— Молодец, — просипел седенький доктор, — отечеству всегда служить приятно.

— Конечно, — согласился простодушно я. — Вы, ваше превосходительство, эту приятность чувствуете.

— Гм, — гмыкнул генерал и грозно уставился взглядом мне в лицо.

— Отечеству служить очень трудно, а надо, — выдержав пристальный и грозный взгляд генерала, поправился я громко. — Что ж, послужу ему!

Поделиться с друзьями: