Записки без названия
Шрифт:
– Шпроты!
И все отдает нам сполна – без заначки на будущее!
Пароход
Итак мы остались без крошки хлеба на переполненном пароходе, который отшлепывал своими колесами последний рейс в тот навигационный сезон. У нас не осталось буквально ничего съестного – даже чайник, который я держал обеими руками, украли вместе с молоком. Услыхав от мамы страшную новость, я так растерялся, что поставил чайник перед собою на палубу. И его немедленно сперли у меня из-под носа.
Положение, в каком мы очутились, было, действительно, куда похуже губернаторского. Посреди великой русской реки, откуда до любого из двух берегов и вплавь не доберешься, на пароходе, где, по условиям военного времени, не было ни столовой, ни ресторана, ни даже завалящего буфета, где пассажиры пуще всего берегли те горстки продовольствия, которые удалось прихватить с собой, мы могли вполне свободно опухнуть от голода – ведь путь предстоял долгий (до Горького мы плыли десять суток!). А если учесть возможные болезни, которые, как хищники, подстерегают голодающих, то вполне свободно можно было и окачуриться…
У мамы были деньги – если правильно помню, рублей пятьсот: на тот момент вполне приличная сумма. Но тратить их на пароходе было не на что, а сойти на берег во время стоянок, продолжительность которых никогда не была известна, она боялась панически: вдруг пароход отчалит, и мы потеряемся!
Итак, положение было отчаянное. Но пока что нужно было как-то устраиваться: не стоять же на палубе с вещами.
Спустились в трюм, уже не разбирая: кормовой он или носовой. Народу и там – яблоку негде упасть. Единственное свободное место – под лестницей. Тут мы и расположились – и лишь тогда поняли, отчего оно пустовало: с дощатых ступенек вниз, в просветы между ними, сыпалась всякая дрянь – ведь по ним спускались и поднимались люди…
Рядом, на более удобном месте, расположилась группа кавказцев. Их томило вынужденное безделье.
– Карты есть? – спросили они у мамы. Странно, однако у нас они оказались с собой – уж не знаю, на какой случай: в нашей семье в карты играли очень редко, а не гадали по ним, практически, никогда, разве что сестренка, бывало, раскладывала пасьянс. Мама обрадовалась случаю и тут же обменяла эту колоду карт на кулек сухариков.
Радостно голгоча, кавказцы пустились в игру, а мы стали грызть сухарики.
Я есть не хотел совершенно и потому равнодушно отложил свою долю. Как вдруг моя 16-летняя сестра разрыдалась: этой фантазерке померещилось, что я… уже помираю от голода! Хотя прошло от силы полтора часа, с тех пор как мы остались без продуктов.
Не помню, сколько времени мы просидели под лестницей, но как только какая-то семья выбралась из трюма, заняли ее место.
Мама ушла на поиcки съестного – и преуспела: кто-то продал ей за бешеную цену 12 килограммов картошки… и это был единственный наш рацион во все десять суток пути. Готовить можно было на общей кухне. Выстояв в очереди, мама сварила первую порцию, мы с наслаждением ели, А на нас, не отрываясь, смотрел какой-то парнишка лет 16-и. Не выдержав этого голодного взгляда, мама пригласила паренька поесть. Так у нас появился нахлебник и друг Коля – сын военного фельдшера, служившего где-то неподалеку от западной границы. По рассказу Коли, отец поехал в город "за медикАментами", а в это время немцы перешли границу. Коле удалось бежать, и вот теперь один, без родных, он ехал к каким-то друзьям или родственникам семьи.
Движение маминого сердца было вознаграждено: парнишка привязался к нам и не только ничего не утащил, но и сторожил наши вещи, когда нам хотелось вместе выйти на палубу, чтобы глотнуть свежего воздуха и полюбоваться Волгой, которая невообразимо прекрасна даже тогда, когда вам мучительно хочется есть.
Все чаще мы гуляли вдвоем с Колей. Я привязался к нему, он – ко мне.
– Ты кем хочешь стать, когда вырастешь? – спросил как-то Коля.
Этот вопрос меня всегда ставил в тупик. Но, если помните, меня когда-то из подобных затруднений вылечил Виля, подсказав клишированный ответ:
– Военным инженером!
Так я, не задумавшись, ответил и на этот раз – и не ожидал, что Коля этот ответ запомнит.
К борту нашего парохода "Серго Орджоникидзе" была принайтована большая баржа, в которой ехали то ли из Астрахани, то ли из Сталинграда ученики какой-то школы ФЗО (фабрично-заводского обучения). Школа перебиралась в другой город, подростки находились без должного призора, случались драки и, говорили, довольно кровавые. Поэтому мама боялась отпускать меня одного на палубу и была рада, когда я шел с Колей. Между тем, на пароходе трудно было попасть в туалет – пассажиров было так много, что возле него стояли огромные очереди, и мы с Колей, пользуясь своим мужским преимуществом, за малым делом выходили прямо на борт нижней палубы. Оттуда совсем близко было до водной поверхности, перил, ограждающих палубу, здесь не было, и по первому разу у меня дух захватило от несущейся почти у ног воды, взбаламученной пароходным колесом, поэтому у меня ничего не получилось…
– Эх ты, – упрекнул он меня. – Хочешь быть военным инженером, а ссать на ходу не умеешь!
Так я, наконец, узнал, что должен уметь военный инженер. Может, потому-то и не сделал карьеру по этой линии?..
Коля вышел где-то возле Казани, а на остаток пути у нас появился новый нахлебник – тоже молодой парень. Он говорил с нажимом на "о" и чем-то напоминал молодого Горького – даже книжки любил читать, как Алеша Пешков. От крох нашей картошки и ему кое-что перепадало, но точнее будет сказать, что мы вместе голодали..
Голод все сильнее давал себя знать, но мама так ни разу и не сошла с парохода на пристань. Ели мы дважды или трижды в день по несколько картофелин безо всякого жира. Сначала и без соли, а потом мама раздобыла где-то горсточку – видно, это не стало еще проблемой.
Почти все дневное время и часть вечернего я проводил на верхней палубе. Стоял у перил и любовался берегом, широкой и мощной гладью реки, кипеньем воды у колес, маленькими красными бакенами. Особенно хороши были Жигули: высокий гористый берег, покрытый лесами, полуоблетевшими, но еще хранившими остаток золотых и багряных осенних нарядов.
В трюме было и душно, и скучно. Там высоко над головой в круглых иллюминаторах виднелась желто-зеленая вода, как бы неподвижная, но дававшая почувствовать, что мы находимся на глубине. Под ногами мерно подрагивал пол, но больше ничто не напоминало о том, что мы движемся. Прожевав порцию картошки, я опять спешил наверх – на палубу. Здесь сновали толпы беженцев. Как-то раз один из них бросился ко мне и назвал по имени. Я узнал Илюшу Злотоябко – родного брата нашего Ени. Неожиданные встречи бывают, оказывается, не только в кинофильмах.
(Жена рассказывала мне о том, как эвакуировалась -тоже из Харькова – ее семья. Отца задерживали на работе, он отправил жену и детей каким-то эшелоном, а потом уж, в один из последних дней перед сдачей города, уехал и сам. Он ничего не знал о них, они – о нем. И вот однажды Миша, старший брат моей жены, выглянув из вагона, увидал на платформе отца – тот вышел на минутку из своего поезда…Так они встретились и воссоединились. Если подумать, ничего странного и чудесного в том не было: направление было одно, пути-дороги – одни. Но на этих дорогах куда больше было потерь, чем встреч).
Увы, встреча с Илюшей не была радостной: он сообщил нам о сдаче Харькова (значит, то было после 24 октября). Грустно было представить, что в нашем городе хозяйничают немцы. Но что с папой? Жив ли он? Илюша не знал ничего.
Я бродил по палубе, заглядывал в окна "кают-компании", как называл про себя общий салон для отдыха пассажиров (но, может быть, он и впрямь так назывался), в окна кают первого и второго классов. Там шла своя жизнь – какой-то осколок мирной, довоенной. В кают-компании кто-то музицировал на фортепьяно, несколько человек сидели в креслах, читали. В одной из кают женщина кормила с рук толстушку девочку – та с аппетитом откусывала от большой белой булки, намазанной маслом с повидлом… Я сглотнул слюну.