Записки диссидента
Шрифт:
На улице Вахтангова охранник-спортсмен, достав из багажника мое пальто, поспешил вверх по лестнице, видно было, что он человек с чувством достоинства и тащить за арестованным пальто кажется ему унизительным, он даже окликал меня несколько раз, я же, понимая его тонкие чувства, наоборот, ускорял шаги — так что он догнал меня только у дверей квартиры. Мы опоздали: назначенные «понятые» ушли. Пригласили двух молодых людей действительно с улицы, очень робевших и ни во что не вмешивавшихся. Только один, когда переворачивали матрас, восхищенно сказал: «Хороший матрасик!»
— У Андрея Алексеевича все хорошее, все заграничное, — ехидным голосом подхватил Сидоров.
— Разве же заграничное хорошее, хорошее это наше, советское, — ответил я, и Сидоров умолк.
До прихода понятых обыска начинать не имели права, я настоял, чтобы все дожидались в коммунальной кухне. На нашей полке лежал пакет, но я понадеялся, что обыск в кухне делать не будут. Оказалось, что шести человек на меня одного мало, появился седьмой, и, извинившись за опоздание, протянул мне руку, приняв меня по уверенному виду за одного из следователей.
— Вы ошиблись, — сказал я со смехом и не подавая руки, и он испуганно отскочил. Оказался он человеком очень мнительным и долго не хотел называть свою фамилию.
— А звание у вас какое?
— Это не имеет значения.
— Имеет огромное, — сказал я. — Раз вы служите, для вас смысл жизни в получении очередного звания.
Обыск был недолгий, хотя и доставил мне большое огорчение: как раз в день отъезда на дачу я ждал курьера от Карела, курьер не пришел, но появились шофер, несколько знакомых, и я не мог при них перепрятывать рукописи, оставив все до скорого возвращения в Москву — и вот возвращение состоялось.
Особенно мне было неловко, что конфисковали рукопись Владимира Гусарова «Мой папа убил Михоэлса». Отец его был первым секретарем ЦК КП(б) Беллорусии в то время, когда в Минске по приказу Сталина был убит Михоэлс, но сам Гусаров пишет, что это было дело рук Цанавы, министра госбезопасности Белоруссии и племянника Берии. Книга эта — описание детства в семье партработника, артистической карьеры, ареста и тюремной психбольниц в сталинские годы — оставила впечатление горькой, откровенной и талантливой. Зная, что ее автор чудак и разгильдяй, я очень боялся, что у него нет другой копии и книга пропадет, причем по моей вине. С этим неприятным чувством я прожил семь лет и только недавно узнал, что одна писательница вывезла рукопись в Израиль.
Я решил не уходить из дому до возвращения Гюзель, пусть меня опять волокут силком. Однако к концу обыска ее привезли — и мы обнялись на прощанье, чтобы увидеть друг друга через восемь месяцев. Когда меня вели по корридору, неожиданно выскочила из кухни соседка со словами: «Вам пакет!» Гебисты бросились на пакет из США с жаром, раскрыли — и там оказался Новый Завет по-русски.
— Оставьте его, — поколебавшись минуту, сказал Сидоров. Думаю, он исходил из здравой мысли, что моя почта просматривается, и раз книга пропущена — значит, ничего опасного нет, но мог бы изъять ее и просто из вредности.
Постановление об аресте было датировано сначала 15 мая, что подтверждало слухи о начале арестов, затем переправлено на 19, затем на 20 мая — может быть, ждали отъезда наших друзей с дачи, чтобы и у них сделать обыск. В протоколе обыска в Акулове «было предложено указать местонахождение отыскиваемого и добровольно выдать не подлежащие хранению предметы — оружие и прочее» — старое охотничье ружье затем было передано милиции и никакой роли не сыграло; в Москве — «добровольно выдать литературу и документы антисоветского содержания». В числе таких документов была изъята фотокопия статьи из «Правды» о Кареле. Хотели также изъять машинописную главу из «Истории тайной дипломатии» Маркса: Маркс тоже мною такого понаписал, что можно и по 70-й привлекать.
Повезли меня не в Лефортово, а в Бутырки — тюрьма рангом пониже, как ст. 1901 пониже ст. 70, так что мой план как будто реализовался.
Напряжение, связанное с арестом и обысками, отошло, я даже повеселел, Сидоров и Киринкин моему веселому настроению обрадовались.
— Андрей Алексеевич человек умный, — говорил Сидоров, намекая, что надо колоться, — он долго сидеть не будет, годик — и хорош. — Мой ум не давал ему покоя. — Вот вы человек умный, а жена ваша… — Я думал, он скажет «глупая», но он сказал: — …простая, начнет сейчас по иностранцам бегать и сама себе наделает неприятностей.
Оба не знали, где въезд в Бутырскую тюрьму, и мы долго беспомощно тыкались в разные ворота, пока пожилой старшина не сказал, как когда-то нам с Генри Каммом: «Что, ребята, заблудились?»
— Капиталистическое окружение — оттого и приходится людей сажать, Андрей Алексеевич, — сказал Сидоров во дворе тюрьмы.
— Ну, в тюрьме всегда люди будут, — пожал я плечами.
— Но не такие, но не такие! — патетически возразил он, давая понять, что я призван для более великих дел, чем прозябание в тюрьме.
— Стой здесь, руки назад! — крикнул дежурный офицер, и железная дверь за мной захлопнулась.
Уже много раз описано, как человек попадает в тюрьму и что он чувствует при этом, — наиболее пронзительно, как мне кажется, и «Круге первом» у Солженицына. Я постарался описать это в «Нежеланном путешествии», теперь — пять лет спустя — я снова был введен в тот же приемник Бутырской тюрьмы, с тем же плакатом: «На свободу — с чистой совестью!» над дверьми, ведущими на свободу, и снова прошел через рутину приема: регистрацию, фотографирование, снятие отпечатков пальцев, обыск, изъятие ценностей, стрижку наголо, баню, выдачу тюремных вещей и развод по камерам — процедуру, лишенную для меня на этот раз прелести новизны. Пожилой старшина, который держался со мной очень торжественно, записывал мои данные, сидя за дощатым барьером и глядя в окошечко. Тут же за барьером две невидимые мне служащие комментировали мои ответы.
— Смотри-ка ты, жена не работает! — воскликнула одна.
— А чего ей работать! — объяснила другая. — Ты за копейки работаешь, а он рубли получал: связался с американской разведкой, — говорила она это не с осуждением, а скорее с завистью.
Меня поместили в бокс — крошечную камеру, где я не мог ни лежать, ни ходить, а только сидеть или стоять, — и там продержали сутки. Думаю, это сделали для того, чтобы я сразу почувствовал, что такое тюрьма, — чем сильнее надавить сначала, тем скорее крошится воля. Перед баней между двумя надзирателями, или, как они стали теперь называться, контролерами, произошел спор.
— Этого строго отдельно, — сказал опрашивавший меня старшина.
— Ничего, помоется со всеми, — отвечал другой, ему не хотелось делать два рейса в баню. Когда нас вели по двору, я заметил, что там, где пять лет назад были прогулочные дворики, теперь выстроен новый корпус, нововыстроенные корпуса были почти во всех тюрьмах, где я потом побывал, притом и старые были забиты — не знаю, как это совместить с официальными сообщениями, что преступность снижается. [5]
5
Я говорю «тюрьма», хотя официальное название «следственный изолятор» — заключенных содержат здесь во время следствия и до вступления приговора в законную силу. Собственно тюрьмой, на языке заключенных «закрыткой», называется тюремное здание, где содержат заключенных по приговору.