Записки командира роты
Шрифт:
– Но ведь ошибки не было. Вам сказали - 49, а вы с этим не посчитались.
– Ложь!
– Зачем же им лгать? Не вижу повода.
– Человек человеку волк (на латыни, конечно).
– Тогда и мне можно: Пусть погибнет мир, но да здравствует юстиция (тоже на латыни).
– Но так не может рассуждать советский юрист!
– А советский врач?
...По вмешательству (экспертизе) знаменитого Бурденко от привлечения к любой форме ответственности прокуратура отказалась, но Л. все же переехал в другой город: не выдержал остракизма коллег!
Само собой разумеется, что в действующей армии, где врачам приходится особенно трудно и где им достается и по делу и понапрасну, прокуратуре не раз и не два приходилось сталкиваться с тем, что сами врачи называли "сложными ситуациями".
Нередко трагическое и смешное шествовали рядом. Вспоминается мне пожилая женщина-врач. Она по большей части "сидела на аппендицитах". И однажды, вскрыв брюшину и не найдя предмета операции, растерялась и стала звать главного. Тот как увидел, позеленел: "С какого бока режешь, дуреха?"
Все объяснилось. И просто, и невероятно. Госпиталь переехал на новое место, ближе к фронту. Операционный стол оказался поставленным "с другой стороны" и, действуя по привычке... Что было делать?
Зашили, позвонили в прокуратуру. Приезжаю немедленно ибо так просили. Дело-то, оказывается, не простое. С минуты на минуту может начаться непоправимое - перитонит. А у полковника перебои в сердце, может не выдержать.
Спрашиваю: "И это решение вы поручаете мне?"
Молчание. И вспоминается мне Омск. Тут же - в госпитале. Является в прокуратуру молодой человек. Очень взволнован. Жена мучается болями живота, а "скорая" была и помощь не оказала. Жена помирает. Помогите!
Не знаю уж, почему все это подействовало на меня. Звоню на станцию скорой помощи, где меня уже знают по другим случаям.
У телефона замначальника, профессор Абрамович.
"Конечно, если настаиваете, мы съездим еще раз. Но имейте в виду, каждый выезд стоит 14 рублей".
Часа через два: "Не знаю, как благодарить. Внематочная беременность. Еще минут 15-20, и я у вас подследственный".
И, вспомнив это, говорю:
– На войне мы всегда выбираем между жизнью и смертью. Режьте снова. Не судить же ее. На ней и так лица нет.
Сошло.
И совсем иное. Заезжаю по пути из дивизии в медсанбат. Бои жестокие. За Витебск. Раненых масса. Уже с первых шагов чую смертный запах загнивающих ран. Все проходы заняты ждущими спасительной операции. Нахожу начальника. Где врачи?
Один прилег на час: двое суток на ногах. Два других оперируют. Одна больна, другая...
– Другая?
– Поезжайте к начштадиву, там ее и найдете, полагаю.
Еду. Вхожу, едва владея собой. Лежит себе, подложив руку под щечку.
– Чем обязана? У меня заусеницы на пальцах.
– А перчатки на что?
– И в перчатках нельзя при заусеницах. К вашему сведению.
Черт их разберет! Ничего подобного не слышал, не читал.
– Ладно, поеду. Довезете?
Слава богу, не часто возникали ситуации, ставившие все тот же неумолимый вопрос, который тысячелетняя история судейства оставила неразрешимым и нам самим: судить или не судить!
Отменной храбрости капитан, командир армейской разведки, уже в 1943 году осыпанный орденами - что было крайней редкостью, - проспал в милых объятиях более отпущенного ему срока. Разведрота в сборе, все готово для выполнения ответственного задания, а капитан прибегает с опозданием на час, застегиваясь на ходу. Судить? Командующий и тот колеблется.
И в то же время блестящий хирург вынужден обстоятельствами момента сделать срочную операцию своей любовнице, как и он хирургу. Операция ночная, при внезапно упавшем напряжении в сети (и потому в полутемноте), завершается трагически. И тут же грязные слухи: война де кончается, скоро и к жене являться.
Вот тогда-то полковник Гинзбург в первый раз объявился в прокуратуре армии.
Дунаев, как я и думал, оказался на высоте.
– Судить его мы не собираемся. Голубев - за суд, но не давит. Здесь вашему хирургу не жить. Переведите, пока не поздно, в дальнюю дивизию.
– Слушаюсь, товарищ бригвоенюрист, - ответствовал начальник санслужбы, поклонился и вышел, откозырнув. И вспомнилась мне его "А что оставалось...". Мне отмщение и Аз воздам!
32
По мере нашего продвижения на Запад возникали все новые сферы деятельности. Как-то утром крестьянские девушки доставили в прокуратуру армии старика-старосту, молчаливого и по виду смирного человека. А с ним и его несложный скарб, из которого помню одну лишь швейную машинку Зингера. В паре со старостой оказался и полицай из местных парней, по изливающейся из него эмоциональной напряженности никак не похожий на своего начальника.
Переживая еще не остывшее волнение, девушки, перебивая друг друга, рассказывали, как их уже собрали ("с вещами") для отправки в Германию, "да вы не дали".
– А на этого не смотрите, что он смирный, все делал, что ему господа приказывали.
Обоими занялись смершевцы.
Более всего из массы фактов этого рода запомнился мне судебный процесс в Демидове, что в Смоленской области. Здесь были схвачены и арестованы не успевшие ретироваться гестаповские агенты.
Клубное здание, предназначенное для суда над ними, было заполнено до отказа. За наспех сколоченной загородкой сидели двое, один лет 25-30, другой совсем еще мальчишка. Оба "наши".
По недавнему указу суд над ними проходил по упрощенной процедуре, и назывался он "военно-полевым". Обвинение возлагалось на военную прокуратуру. Защиты не полагалось. Равно как и обжалования. Но конфирмация приговора о смертной казни сохранялась: соответствующей компетенцией наделялся командующий армией.
Мерой наказания служила смертная казнь через повешение. Публичная. На главной площади.
Оба обвиняемых, уже прошедшие через следственный механизм тех лет, давали свои показания с потрясающей откровенностью: доносили, участвовали в облавах, расстреливали. И там, и в других местах. И тех и этих. Называли фамилии, хорошо известные Демидову...
Соответственно тому, как был поставлен мой стол, я оказался сидящим спиной к публике. Так что взору моему открылся только широкий и длинный трибунальский стол, лучший изо всех имевшихся в разграбленном Демидове, да уже упомянутая мною загородка.