Записки лжесвидетеля
Шрифт:
– Гражданочка, вы нарушаете общественный порядок. Ваши документы!
Что такое документы, Анна попросту не понимала, а на вопрос о месте жительства отвечала, что живет у Сержуни, геолога. Найти столовую в этот момент она еще могла, но разыскать дом Сержуни, а главное – назвать улицу, на которой он стоит, – была решительно неспособна. Постовой отвел ее к «воронку», а «воронок» отвез в отделение милиции. Теперь Анна, если и смогла бы найти дорогу, то только в тундру, в Мезень, может, даже в Нарьян-Мар, Варандей или на Югру, но никак не к Сержуне со Старшим и даже уже не в столовую.
Когда милицейское начальство поняло, в какое положение они сами попали, осталось только рассмеяться. Ведь даже местному старлею арестовать дикую девчонку и посадить в лагерь за попытку пописать в сквере показалось полной чушью. А главное – как это сделать, если у нее нет паспорта? Неужели объявить шпионкой, диверсанткой и агентом мирового империализма? Где-нибудь в Костроме или даже в Москве тех времен такое в милиции вполне могли учудить. Но в Архангельск таежные и тундровые люди без документов и почти не говорившие по-русски хоть и редко, но забредали сравнительно регулярно, по нескольку раз в год – как лоси, приблудные лисицы или улепетывавшие от песцов зайцы, со страху не заметившие, как попали в совсем уже невообразимый человечий муравейник. Здесь выработался определенный стандарт разрешения таких ситуаций, и Анна попала под его бюрократические, но в данном случае, пожалуй, даже благодетельные параграфы.
Несколько месяцев, пока делали вид, что пытаются установить ее личность, найти родственников или хоть какие-то следы в официальных документах, ее продержали в приемнике-спецраспределителе. На самом деле, разумеется, никто ничего не искал – за полной бессмысленностью таких попыток, что понимал в тех краях любой. Если бы ни то, что при этом бездарно уходило лето, там было совсем неплохо. Ее кормили и одевали, научили мыться по утрам и не слишком настойчиво пытались приучить к чистке зубов. Она выучила довольно много русских слов, забыв, правда, почти окончательно родной язык. Кто-то вовремя вспомнил о всеобщей грамотности, а потому вместо работы ее определили на особые полутюремные курсы, где с превеликим трудом и не вполне надежно научили азбуке и таблице умножения. Не то чтобы Анна была как-то особенно тупа – ничего подобного! как раз очень даже сообразительна, – но ведь научить ее русской грамоте было почти так же сложно, как нас – грузинской, ежели на этом замечательном языке мы знаем только «генацвале», «гамарджоба» и «ткемали». Ах да, еще «Сулико, ты моя, Сулико…», но это уже по-русски. Впрочем, от работы Анна, конечно, тоже не отлынивала – это было бы непривычно и ей самой. К тому же ей давали понять, что какой-то приварок к полуголодному кошту она может получить, только если будет мыть полы, стирать своим хозяевам исподнее, чистить картошку и варить щи да каши.
Незлобивой стыдливой смиренницей все были довольны. И когда подошло время выдать ей паспорт, начальник лично позвонил в порт, сказав, что рекомендует взять Анну Кондратьевну Кондратову в припортовую рыбацкую столовку на работу посудомойкой, а то и подручной повара. Он же выдал ей направление в общежитие.
К тому времени, когда Двинская губа освободилась ото льда, маленькая молчальница полюбилась многим богатырского вида потомственным рыбакам-поморам. А потому с открытием навигации, несмотря ни на какие моряцкие предрассудки, ее довольно охотно согласились взять поваром-коком на одно из небольших рыбацких суденышек. Они ходили за треской и сайдой, навагой и сельдью, палтусом и камбалой к самому дальнему северо-восточному завитку благодетельного Гольфстрима, из-за которого и Мурманск (Романов-на-Мурмане) даже в самые лютые зимы оставался незамерзающим портом. Они ловили там рыбу так же, как это столетиями делали их предки-поморы, выработавшие даже особый гибридный язык, руссенорск, для приграничной торговли и объяснений с норвегами. Хотя сейчас граница была на замке, объясняться стало не с кем, и о совсем недавно, еще лет пятнадцать-двадцать тому назад, существовавшем руссенорске позабыли даже филологи.
Все шло своим чередом, как обычно, пока однажды где-то на полпути между Мурманом и норвежским островом Берген, но, разумеется, в пределах советских территориальных вод, их не остановил пограничный катер. Им объяснили, что началась война, их судно реквизируют для военных нужд, а пока надлежит идти не в Архангельск, а в ближайший военный порт – Мурманск…
Документов обо всей этой предыстории почти не сохранилось. Только отметка о выдаче паспорта в Архангельске и выписки из трудовой книжки. Остальное Квадрат додумывал сам, сопоставляя даты и хорошо зная местные нравы и обстоятельства жизни. И людей он тоже знал.
Все препоны, мешавшие ему жить до службы на флоте, давно остались позади. С отличием оконченный Горный институт в Ленинграде, опыт флотского старшины, умеющего и командовать, и подчиняться, отменное здоровье и, не в последнюю очередь, картинная стать обеспечили ему достаточно успешную карьеру. Уже к тридцати годам Квадрат стал начальником отряда, а теперь, к тридцати трем, всё чаще задумывался, не перевестись ли ему с повышением куда-нибудь южнее: в Карелию, в Кудымкар или вообще под Свердловск?
Пусть там платят меньше – он свои надбавки уже выслужил. Зато через год-другой можно будет подумать о заочной аспирантуре. Бог не выдаст – свинья не съест. Если всё пойдет правильно, годам к сорока вполне можно будет стать начальником партии. И тогда, пожалуй, пора будет немного и расслабиться – жизнь сделана. Ведь это – как стать полковником. Другие, конечно, и о генеральском чине начальника треста или чего там еще задумаются, но это уже от лукавого. Что он, начальничков не видал? Сразу и не поймешь, чего они больше пьют: коньяку или валерьянки. Так жить – себе дороже… Останется найти подходящую жену. Но не из этих вертихвосток с материка, а местную. Лучше бы всего откуда-нибудь с Белозерья, из Великого Устюга, да хоть бы и из Карелии – Квадрат знал людей.
«Пойдут дети, выйду на полевую пенсию, – продолжалось ему мечтаться, – но поработаю еще несколько лет, чтобы поставить крепкий дом где-нибудь в лесу, на берегу озера, в предгорье, обзавестись хозяйством, пожалуй, завести ульи. А на старости лет можно бы пристроиться подрабатывать лесничим. Да хоть лесником – всё лучше, чем вся эта городская суетность! Только какая же подлюга из моей милой, робкой, беззащитной мамы-ненки сделал изменницу родины и немецкую шпионку? И как мой отец-американец мог быть немецким агентом, если Америка воевала с Гитлером? Неужели наши мурманские контрразведчики, двух слов по-английски связать не умеющие, разглядели то, что прошляпила военно-морская контрразведка США у себя под носом? Да и был ли он американцем? Может, он саам какой-нибудь, а из него Симонова сделали? Правда, откуда же тогда у меня рыжая борода? И почему Хью?»
И ведь как в воду смотрел. Не было никакого Симонова. Но это стало ясно только потом.
Анна и в Мурманске продолжала работать там же, где и в Архангельске, – в моряцкой столовой. Просто теперь это были не веселые, щедрые и слегка беспутные рыбаки, а вмиг посуровевшие, но, в сущности, такие же беспутные, бесшабашные военные моряки. Анна делала всё. Она мыла котлы, чистила овощи, стряпала, но довольно скоро в основном стала стоять на раздаче, что по военному времени не снимало с нее, конечно, и остальных обязанностей – не всегда вполне официальных. К зиме выяснилось, что в порт будут приходить американские транспортники с конвойными судами для обеспечения военных поставок.
Долгие недели шедшие по смертельно опасному студеному морю – как по минному полю! – сотни матросов и офицеров сходили на берег с чувством, которое фронтовики испытывали, только попав на переформирование. И все равно была особинка. Армейские попадали в тыл по ранению или вообще относительно случайно. Заранее ведь такая отсидка в сравнительной безопасности планироваться почти никогда не могла. Но зато и в окопах, как ни близка была смерть, попадание снаряда в соседний блиндаж еще не означало почти неминуемой твоей собственной гибели. Не то в море. Там успешно проведенная врагом торпедная атака, два-три попадания при обстреле из орудий главного калибра или прорвавшаяся к судну штурмовая авиация с высокой степенью надежности означали смерть всей команды в ледяных зимних волнах – даже если удастся на несколько первых минут уцепиться за спасательный плот. А смена тревог смертельного пути блаженством достижения берега была регулярной и не знала передышки: ходка, еще ходка, еще одна – а ты всё еще жив! Чудо! Пожалуй, это сродни работе сапера: удача, снова удача, сно… И тут раздается взрыв. Но не у тебя – у соседа. А ты стоишь с миной в руке и какую-то долю секунды еще не знаешь: сдетонирует твой заряд или на сей раз пронесет? А потом медленно поворачиваешься и смотришь: а как же Лешка? Можно ему еще чем-то помочь, или уже всё? Вот так и северные конвои шли через Атлантику.
Какая воинская дисциплина, какие советские строгости могли помешать морякам, добравшимся до порта, каждой клеточкой своих задубевших тел вбирать в себя все соки этой, непонятно как всё еще продолжающейся жизни? И ведь сразу обратно идти они все равно не могли. Транспорты надо было разгрузить, все суда заправить горючкой, где-то что-то залатать, получить сведения разведки об обстановке в море, разработать план перехода и оптимальный маршрут… На все это требовалось время. И всё это время моряки шалели от восторга в студеном, темном, вьюжном, захудалом, нищем, до дикости провинциальном заполярном порту.