Записки лжесвидетеля
Шрифт:
– Я не вру… я… – он запнулся, явно не зная, что дальше сказать.
– Ну! Или может… Но ты же не станешь говорить, будто рассматривал картинки? Для этого не надо что-то про себя бормотать.
– Нет! Но я… Я стихи сочиняю! – с решимостью обреченного выпалил малец.
– Стихи!? О чем?
– Ну да! Стихи! Мугамы! О любви…
– Какие такие мугамы? Это у вас вроде газелей, кажется? И – о, Господи! – о какой ты можешь писать любви!? Ты вообще знаешь, что такое настоящая поэзия?
– Знаю. Да. Меня бабушка учила.
– Какая бабушка? Чему она тебя могла научить?
– Фирдоуси.
– Что-что!?
– Фирдоуси. Знаешь? Он стихи писал. Такой, очень большой, очень! У персов был. Давно жил. «Шах-намэ»…
– Да знаю я кто такой Фирдоуси. И «Шахнамэ» читал. По-русски. А на азербайджанский – что, тоже перевод есть?
– Зачем перевод? Моя бабушка родом с юга, из Ирана. Иран, знаешь? Там наших много-много живет. Так бабушка оттуда. Бежала, когда молодая была. Там, как у ваших, в России, революция была. Только кончилась по-другому. Вот бабушка и бежала. Ну, вообще-то это ее папа с мамой бежали. От персов. Но она тоже грамотная была. И «Шахнамэ» до сих пор наизусть знает. По-персидски, Как Фирдоуси написал. И меня научила.
– Как наизусть? Этого не может быть! Наверно, она какую-то часть знает. Например, о битве Рустама со своим сыном…
– За-ачэм тхакх г-гховориш? Она всио з-знаэтх. Д-дхва дня п-пходриадх читхатх б-бхудэтх, т-тхри дхниа… Скхол-л-кхо н-надхо, с-стхолкхо б-бхудэтх, – от волнения у Рахима вдруг прорезался чудовищный акцент, вообще ему не свойственный – обычно он говорил по-русски совершенно чисто, к тому же он опять начал заикаться, как когда-то в кабинете Артавазда. – И н-нэ «Руст-тхам» она гов-ворытх, а «Р-ростхем».
– Подожди, подожди… Не волнуйся так. Спокойно! Так ты, получается, тоже персидский язык знаешь? И Фирдоуси наизусть?
– Я – нет. – Рахим с видимым усилием действительно постарался взять себя в руки, он совладал с акцентом, но еще временами запинался. – Я язык п-пхлохо знаю и из «Шах-намэ» мало. Н-не так, как бабушка. Но она мне объясняла и показывала, как это д-делает устод.
Я знал, что устодами на Востоке называют больших мастеров. Великий Фирдоуси был, конечно, одним из них. Но чтобы этот тощий мальчишка… Худющий, весь в царапинах, истрепанный, как шелудивый пес… В жалкой сакле, в забытой Богом горской деревне… Не может такого быть! Или воистину Дух веет, где хощет. Неисповедимы дела Твои, Господи!
– Если правда, что ты хоть что-то знаешь, прочитай. Прочитай немного из того, что знаешь!
– Хорошо. Ты говорил о битве Ростема с Сохрабом. Этот дастан как раз я помню. Слушай!
Рахим встал в позу декламатора, воздел руки к вершинам скал, потом левую опустил, а правой показал на несчастное озерцо, после наших взрывов заметно увеличившееся в диаметре, задрал подбородок кверху и начал читать. Я не стану пересказывать его чтение. По-персидски я не понимаю. А по-русски каждый может при желании прочитать сам – всё равно это будет совсем не то, что нараспев скорее пел, чем декламировал мой юный помощник. Одно могу сказать наверняка: это были стихи, потому что обладали ритмом и рифмой, и стихи эти были не азербайджанскими, потому что хоть родного языка Рахима я и не знал, но каждый день слышал достаточно, чтобы его распознавать – хотя бы по характерному обилию придыхательных согласных. Да и по отдельным словам, въевшимся в сознание.
Мальчишка победил. Разумеется, я взял с него слово, что ночные бдения прекратятся. Но я признал, что он знает и любит поэзию, и, стало быть, если чувствует призвание, может и сам писать свои мугамы. Я спросил, показывал ли он кому-нибудь написанное, и если да, то что о нем говорят другие? Оказалось, мугамы, по крайней мере в представлении Рахима, предназначены не для чтения, а для слушания. Их поют, как менестрели пели когда-то свои баллады, и «кто слушал, нравится». Я попросил у него посмотреть записи, и он дал мне тонкую ученическую тетрадку, исписанную крупным школьным почерком по-азербайджански. Написанное делилось на длинные периоды примерно равной протяженности, порой не умещавшиеся в одну рукописную строку. Слова в конце периодов явно рифмовались. Из любопытства я подсчитал количество гласных. В смежных периодах оно совпадало. Очевидно, это были так называемые бейты – типичные длинные строки ближневосточной поэзии.
Потребовалось с полчаса сомнений и препирательств, чтобы уговорить мальца, переписав из тетрадки лучшее, отдать мне, дабы, вернувшись домой, я мог показать это специалистам из Института востоковедения, которые смогли бы дать авторитетное заключение и добрый совет молодому автору. Забегая вперед, скажу, что я выполнил свое обещание и получил отзыв, даже более благоприятный, чем ожидал. В стихах отмечались неподдельное чувство, природная образность и верность традиции. Но при этом, как и следовало ожидать, было достаточно много легкоустранимых ляпов, технических промашек, банальностей… Короче, автору рекомендовалось учиться, учиться и учиться. Предполагалось, что он еще достаточно молод и толк из этого учения вполне может статься.
Но всё это было уже потом. А сейчас мы перешли к самой ответственной вехе нашей работы на выезде. В общем-то, подошел я один. Предстояло делать те самые чудовищной мощности взрывы – по штуке в день. Взрывчатка была сложена неподалеку, палатка разбита, провода протянуты. В работе как таковой никто и ничем помочь мне больше не мог. Я переложил на помощничков все бытовые хлопоты – приготовление еды, мытье посуды, наведение порядка в палатке и окрестностях, – а сам полностью сосредоточился на подготовке зарядов, на равномерном распределении детонаторов среди шашек со взрывчаткой, на правильном их соединении. Каждую отдельную связку шашек следовало забросить как можно дальше в воду и поблизости от остальных, но притом осторожно: чтобы, не дай Бог! не повредить соединения проводов. Потом всё надо было проверить и перепроверить, потому что, в случае неудачного взрыва, переделывать двухтонный заряд можно до вечера, и твое счастье, если успеешь справиться с этим до конца рабочего дня. Но выговора все равно будет не избежать.
Когда-нибудь всему наступает конец. Мы закончили наши неблаговидные труды и ждали приезда Сулеймана, который на свою раздолбанную бортовую «шестьдесят первую» должен был забрать нас, остатки взрывчатки, палатку и снаряжение. Но Сулейману надо было сперва свернуть свой собственный лагерь, и до нас он добрался довольно поздно. Наступал вечер, и надо было спешить. Мы побросали вещи в кузов, Али с Рахимом забрались на борт. Туда же, недобро осклабясь, Сулейман пересадил своего собственного помощника, освободив место в кабине для меня. На самом деле я и сам не отказался бы проехаться вместе с рабочими наверху, в кузове, держась за крышу кабины, чувствуя, как ветер забрасывает назад иссушенные солнцем волосы, глядя на меняющиеся с каждым мгновением вечерние картины предгрозовых гор. Но это было бы нарушением субординации, и поэтому такой ложно понятый демократизм в условиях Кавказа воспринимался бы как покушение на статус Сулеймана, Фамиля, Тагира – всех взрывников, техников, инженеров, чье место было в кабине, если она не была уже занята кем-то другим из той же группы.
Впрочем, на сей раз мое стремление полюбоваться красотами довольно скоро всё равно пришло бы в столкновение с реальностью. Уже смеркалось, и начинался дождь, наши рабочие давно уже не стояли, а сидели на днище кузова, натянув на себя брезент, а мы только-только проехали мимо бывшего взрывпункта Сулеймана. Спускаясь по серпантину всё дальше вниз, ранними горными сумерками надо было добраться еще и до стоянки ненавидимого им Фамиля, чтобы забрать там его вещи. За Фамилем, как и за мной, не было закреплено собственного грузовика. Сам же он настолько не любил Сулеймана, что предпочел отправиться ночевать в близлежащую деревню, должно быть, к очередной любовнице, о чем и объявил без обиняков по рации. Когда мы нашли на обочине под выступом скалы его помощника с подготовленными к погрузке вещами, время близилось уже к десяти часам вечера, а мы еще не спустились в долину Вохчи. Только через час мы наконец проехали окраиной Кафана и добрались до шоссе, ведущего в Каджаран, но сперва проходящего мимо ущелья, где лежали Зейва геологов и Гехи азербайджанцев.
Устали все. Поэтому я не слишком удивился, когда, ни слова не говоря, Сулейман вдруг крутанул руль вправо и поставил свою бортовую на стоянку перед шоферским шалманом на обочине примерно в километре от последних домов Кафана. Продрогшие и голодные рабочие вывалились из кузова, Сулейман толкнул ногой дверь, и мы вошли внутрь. Несмотря на поздний час, в забегаловке было людно и шумно. Пожалуй, даже наоборот: непогода как раз и загнала сюда многих водил. Наверняка практически для всех работа уже закончилась, и люди ехали в Каджаран только для того, чтобы поставить машины в гараж рудника и разойтись по домам. Никакой дорожной инспекции на этом шоссе и днем-то не бывало, а сейчас каждый считал возможным выпить и пятьдесят, и сто граммов водки, а то и тутовой чачи под сочный шашлык, пряный кебаб, ароматную, щедро политую мацони долму. А уж пиво… Здесь не было шофера, который не был бы уверен, что знает дорогу так хорошо, что может вести машину с закрытыми глазами даже после двухчасового застолья.