Записки мерзавца (сборник)
Шрифт:
Ежегодно неторопливая статистика двух материков заносит на своих листах имена застрелившихся банкротов, разоблаченных и отправленных на каторгу фальшивомонетчиков, неудачных прожектеров, запутавшихся специалистов по акционированию. Новый Завет понял, что в этих записях статистики не нужно искать ни материала для морали, ни вдохновения для обличения. Строй, дарованный войной, психология, рожденная в окопах, всем живущим в подлунном мире подарили одинаковые возможности и выигрыша, и проигрыша. Fair play!
– - нет выражения более могучего и боее сладкого во всем английском лексиконе... Fair play {Честная игра! (англ.).} -- это поистине Нагорная проповедь Нового Завета.
Каждый человек имеет возможность стать и миллиардером Рокфеллером, и бандитом Сакко. В первом случае его ожидает кресло распорядителя мировой игры, во втором случае -- электрический стул.
Спокойно примем правила Нового Завета и не будем оплакивать пассажиров, выброшенных за борт... Верьте в покупную способность золота, надейтесь на чуму для моралистов и нытиков, любите... ну, хотя бы один стакан горячего поджигающего коктейля...
"Его Величество Султан Турецкий, отправляя в плавание свои корабли, не совещается с крысами, живущими в трюме, о желательном маршруте..."
Распорядители мировой игры, определяя содержание ближайших десятилетий, менее всего интересуются отношением к их деятельности и взглядами на добро и зло миллиарда их спесивых статистов.
У НАС В ПАССИ
I
Никого не жаль, ничего не хочется.
П-а-с-с-и...
Словно сонная муха це-це ужалила: по уличкам светлой печали, загороженным цементным Модерном мечтательных Сенских мостов до самого Булонского леса, тянется наше славное тихое Пасси. Рентьеры, ушедшие от сутолоки бульваров и гомона биржи, profiteurs de la guerre {нажившиеся на войне (фр.).}, лихо спекульнувшие в дни Марны, Соммы и Уазы, ныне скупившие особняки обнищавшей аристократии, заживо разлагающиеся католические герцогини с двумя "de" в одной, бургонским пропахшей фамилии, новая рафинированная буржуазия, чьи деды пригоняли быков в Орлеан, а внуки, одев монокли, бешено рукоплещут пляскам Мистингет -- в тенистых аллеях Henri Martin, на стрелах, убегающих от Триумфальной Арки, в цветниках, окруживших Трокадеро, всех их соединила третья гомерическая республика. Стало Пасси молчаливым, выдержанным, зальдившим славное и позорное прошлое, готовым к новому Кавеньяку, к четвертому Наполеону, к взрыву мстительной злобы, день за днем, капля за каплей накапливаемой в дымных заводских предместьях...
Будет, будет новая гекатомба!
Слышишь, как на парном рассвете скрежещет, лязгает, грозит окружная дорога. Спят молодые владельцы ролс-ройсов, дряхлые герцогини спросонья встряхивают редкими косичками, недовольно ворчит красноглазая премированная собачонка, один за другим, приземистые, чуть что не кукольные вагончики пересекают Пасси, унося хмурых, харкающих, хмыкающих парней. Лязгают инструментами, и в ответ им лязгает железом окружная дорога.
В Елисейских полях скрипят исполинские возы моркови, капусты, цветов: чрево Парижа жаждет утренней порции... Будешь и ты, Пасси, в чреве грозного, хитрющего, лязгающего Парижа...
II
Попали и мы в Пасси.
Троцкий с большущим кожаным портфелем захаживал в Ротонду, что на Монпарнасе, посиживал у Даркурана Сен-Мишель -- уже по одному тому мы не захотели селиться на бурливом левом берегу. Подальше, подальше...
Ах, как устало глупое беженское сердце. Не хочется ни повстанцев, ни белой мечты, ни красных зорь... Хочется, чтоб потрескивал камин, мурлыкала жирная парижская кошка, да раз в неделю зашла консьержка и рассказала о знакомом консьерже, которого племянник разрубил на куски и малой скоростью в большой плетеной корзине отправил в Лион...
Не тут-то было: джаз-банд, вопросы валютные и тщеславие нищих съели без остатка. От Григорьева ушел, от Ленина ушел, от Петлюры ушел, от Деникина ушел, от Константинопольской base navale {военно-морской базы (фр.).} ушел, от меня не уйдешь...
Ну, какие из нас танцоры? Есть у нас действительно славный балет, не без Карсавиной, не без Павловой, не без Гельцер, но ведь в бесстыжем шимми не переспоришь негра -- сверкающего зубами, белками, пуговицами. Не место русскому человеку в дансинге. Ему бы с надрывом, с любовью, с рассказом о светлой девушке Кате, а тут платите деньги, сообщите желаемое и проезжайте!.. Ни слез, ни истерики, ни любовных признаний...
Есть у меня знакомый литератор. Никак его не устраивает здешний праздник жизни. В императорском Петербурге, в "Гигиене" для всех скорбящих, в пятом часу утра, пьяный, плаксивый, расстроенный, убеждал он свою партнершу, что не разврат ему нужен, а "легенда, сказка"... И что ж вы думаете: вместе с ним навзрыд заливалась женщина с Лиговки и полностью давала легенду... В России и в чека норовят с легендой, с вывертом, с кровавой сказкой, а у французов во всем, везде, всегда: clart'e, precisit'e {ясность, определенность (фр.).}: хотите любить -- любите, хотите развлекаться -- развлекайтесь, -- но в обоих случаях платите и не плачьте...
Хотите работать на бирже -- работайте, но держитесь, здесь не Европейская, не Сиу, не Фанкони. Большое колесо вертится с силой водопада, засасывает, захватывает, разрывает на клочки, выбрасывает и никто, никто не пожалеет.
Старый знакомый, призрак с Большой Арнаутской -- тот самый, у которого в неделю мирного восстания из пояса кальсон вырезали восемьдесят шесть каратов голубой воды -- приехал, понюхал биржевую колоннаду и заорал, что штуки Гардинга не пройдут, что не сдобровать доллару и что каждому вдумчивому человеку надлежит покупать марки. Через полгода призрак с Большой Арнаутской поседел еще больше, чем в неделю мирного восстания, и открыл завод русской водки: разбавлял спирт водой, а при помощи еще двух фанатиков марки разливал спирт по бутылкам, наклеивая этикет "Vodka Russe"... Еще через полгода он уехал в Германию и проклял холодную, эгоистическую Францию...
...Рассмешил нас Петлюра. Сидит в Тарнове и знай составляет правительство.
Рассмешили и мы Петлюру: сидим в Париже, обедаем через день, но дважды в день обсуждаем конструкцию власти.
В Тарнове улицы узкие, немощеные, среди бела дня собака может пол человеческого зада вырвать -- и никто не реагирует; мальчики крутят цыгарки из навоза, девочки, сидя на мостовой, играют в тряпичные куклы. В Тарнове Петлюра -- немалая личность. Даже главный духовный раввин -- величайшего ума человек, завидя в окно Петлюровского военного министра и Петлюровского начальника штаба, нежно поддерживающих друг друга и танцующих под гитару министра юстиции, в ужасе закрывает ставни, опасаясь вспышки племенной вражды.
В Тарнове Петлюровский официоз занимал первейшее положение в рядах повременной печати, и когда передовик из киевских наборщиков пригрозил войной малой антанте -- сын богатейшего мясника поспешил заручиться свидетельством трех врачей о слабости зрения, ожирении сердца и злокачественной грыже.
В Париже делать большую политику несколько трудней, чем в Тарнове. Шансоньеры в неприличных выражениях описывают падение из окна вагона президента республики; маленькие газетки не затрудняются именовать канальей премьера; коммунистические депутаты, вожди III интернационала, живут в собственных отелях в парке Монсо, а монархические прокламации робко желтеют в писсуарах. В Париже считают, что бедные должны думать не о временном блюстителе царского престола, а о постоянной смене теплого белья. На митинг протеста, "решающий судьбы цивилизации", приходит двадцать семь человек, а на розыгрыш Большого Приза города Парижа сто семь тысяч человек.
В Париже за особенную стать русского народа дают еще меньше, чем за сторублевую облигацию займа свободы того же народа. Указание на свое великое будущее при полном отсутствии настоящего рассматривается здесь как замаскированное нищенство -- как продажа пятисантимовой открытки за десять су -- что разрешается лишь инвалидам и вдовам убитых.
В Париже у людей странный поворот мышления. "Если 99% русского населения, -- говорят парижане, -- враждебны советской власти, то что же я могу предложить под залог страны, где один сильнее девяносто девяти..."