ЖАНРЫ

Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1
Шрифт:

9

"Октября 30. Уведомляю вас, добрый друг мой Надежда Николаевна, что я приехал в Рим благополучно. Молитвы молившихся обо мне услышаны милосердым Богом: мне гораздо лучше, и не нахожу слов, чем выразить Ему благодарность. Все было во благо, и страдание, и болезни. А вас благодарю также: своих грешных молитв недостало бы. Молитесь же, друг мой, теперь о том, чтобы вся жизнь моя была Ему служение, чтобы дана была мне высокая радость служить Ему и чтобы воздвигнуты были Его всемогущею десницею во мне силы на такое дело".

Читатель сохранил в памяти характер переписки Гоголя с его "ближайшим", как он сам называл А.С. Данилевского. В ней Гоголь является юношею, жадным прекрасных впечатлений, предающимся влечению полного любви сердца и ужасающимся, подобно Пушкину, рокового перевала за тридцать лет, за эту действительно страшную грань, отделяющую нас от самодеятельного развития в нас нравственных сил, и за которою мы остаемся вне попечений матери-природы и должны сами, собственными усилиями идти к совершенству. Следующее письмо к тому же другу, писанное с небольшим через два года после последнего (нам известного) отклика к нему из Рима, поражает высотою воззрения поэта на жизнь и на собственный путь жизни. Гоголю было тогда от роду немного менее тридцати лет с половиною.

"Рим. Via Felice. 1841, авг. 7.

Письмо твое попалось наконец в мои руки вчера ровно три месяца после написания. Где оно странствовало, подобно многим другим письмам, изредка получаемым мною из России, это известно Богу.

Как ни приятно было мне получить его, но я читал его болезненно. В его лениво влекущихся строках присутствуют хандpa и скука. Ты все еще не схватил в руки кормила своей жизни, все еще носится она бесцельно и праздно, ибо о другом грезит дремлющий кормчий: не глядит он внимательными и ясными глазами на плывущие мимо и вокруг его берега, острова и земли, и все еще стремит усталый, бессмысленный взор на то, что мерещится в туманной дали, хотя давно уже потерял веру в обманчивую даль. Оглянись вокруг себя и протри глаза: все лучшее, что ни есть, все вокруг тебя, как оно находится везде вокруг человека и как один мудрый узнает это, и часто слишком поздно. Неужели до сих пор не видишь ты, во сколько раз круг действия в Семереньках может быть выше всякой должностной и ничтожно видной жизни, со всеми удобствами, блестящими комфортами, и проч. и проч., - даже жизни, невозмущенно-праздно протекшей в пресмыканьях по великолепным парижским кафе! Неужели до сих пор ни разу не пришло тебе в ум, что у тебя целая область в управлении, что здесь, имея одну только крупицу, ничтожную крупицу ума и сколько-нибудь занявшись, можно произвесть много для себя-внешнего и еще более для себя-внутреннего? и неужели до сих пор страшат тебя детски повторяемые мысли насчет мелюзги, ничтожности занятий, неспособности приспособить, применить, завести что-нибудь хорошее, и проч. и проч., - все, что повторяется беспрестанно людьми, кидающимися с жаром за хозяйство, за улучшения и перемены и притом плохо видящими, в чем дело? Но слушай: теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобою мое слово, и горе кому бы то ни было неслушающему моего слова! Оставь на время все, все, что ни шевелит иногда в праздные минуты мысли, как бы ни заманчиво и ни приятно оно шевелило их. Покорись и займись год, один только год своею деревней. Не заводи, не усовершенствуй, даже не поддерживай, а войди во все - следуй за мужиками, за прикащиком, за работниками, за плутнями, за ходом дел, хотя бы для того только, чтобы увидеть и узнать, что все в неисправимом беспорядке, - один год! и этот год будет вечно памятен в твоей жизни. Клянусь, с него начнется заря твоего счастья! Итак безропотно и беспрекословно исполни сию мою просьбу. Не для себя одного, - ты сделаешь для меня великую, великую пользу. Не старайся узнать, в чем заключена именно эта польза: тебе не узнать ее, но, когда придет время, возблагодаришь ты Провиденье, давшее тебе возможность оказать мне услугу. Ибо первое благо в жизни есть возможность оказать услугу. И это первая услуга, которую я требую от тебя - не ради чего-либо: ты сам знаешь, что я ничего не сделал для тебя, но ради любви моей к тебе, которая много, много может сделать. О, верь словам моим! Властью высшею облечено отныне мое слово. Все может разочаровать, обмануть, изменить тебе, но не изменит мое слово.

Прощай! Шлю тебе братской поцелуй мой и молю Бога, да снидет вместе с ним на тебя хотя часть той свежести, которою объемлется ныне душа моя, восторжествовавшая над болезнями хворого моего тела.

Ничего не пишу к тебе о римских происшествиях, о которых ты меня спрашиваешь. Я уже ничего не вижу перед собою, и во взоре моем нет животворящей внимательности новичка. Все, что мне нужно было, я забрал и заключил в себе в глубину души мой. Там Рим, как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен. И, как путешественник, который уложил уже все свои вещи в чемодан и, усталый, но спокойный, ожидает только подъезда кареты, понесущей его в далекий, верный, желанный путь, так я, перетерпев урочное время своих испытаний, изготовясь внутреннею, удаленною от мира жизнью, покойно, неторопливо по пути, начертанному свыше, готов идти, укрепленный и мыслью, и духом".

XVI.

Второй приезд Гоголя в Москву.
– Еще большая перемена в нем.
– Чтение "Мертвых душ".
– Статья "Рим".
– Грустное письмо к М.А. Максимовичу.
– Мрачно-шутливое письмо к ученице.
– Беспокойства и переписка по случаю издания "Мертвых душ".
– Гоголь определяет сам себя, как писателя.
– Письмо к ученице о его болезненном состоянии.
– Продолжение записок С.Т. Аксакова: Гоголь объявляет, что едет ко Гробу Господню; - прощальный обед; - отъезд из Москвы.
– Воспоминания А.О. С<мирнов>ой.
– Чтение отрывков из печатных "Мертвых душ" и комедии "Женитьба".

Обращаюсь опять к запискам С.Т. Аксакова.

"Гоголя мы уже давно ждали (говорит он) и даже ждать перестали. Наконец 18 октября 1841 года внезапно Гоголь явился у нас в доме. В этот год последовала новая, большая перемена в Гоголе, не в отношении к наружности, а в отношении к его нраву и свойствам. Впрочем и по наружности он стал худ, бледен, и тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове. Гастрономического направления и прежней проказливости как-будто никогда и не бывало. Иногда - очевидно, без намерения - слышался юмор и природный его комизм; но смех слушателей, прежде непротивный ему или незамечаемый им, в настоящее время сейчас заставлял его переменить тон разговора.

Покуда переписывались первые шесть глав "Мертвых душ", Гоголь прочел мне, моему сыну Константину и М.П. Погодину остальные пять глав. Он читал их у себя на квартире, т.е. в доме Погодина, и ни за что не согласился, чтоб кто-нибудь слышал их, кроме нас троих. Он требовал от нас критических замечаний. Я не мог их делать и сказал Гоголю, что, слушая "Мертвые души" в первый раз, никакой в свете критик, если только он способен принимать поэтические впечатления, не в состоянии будет замечать недостатков его поэмы; - что, если он хочет моих замечаний, то пусть даст мне чисто переписанную рукопись в руки, чтоб я на свободе прочел ее, и, может быть, не один раз. Тогда дело другое. Но Гоголь не мог этого сделать. Рукопись поспешно переписывалась и немедленно была отослана в цензуру, в Петербург.

В 3-м нумере "Москвитянина" 1842 года была напечатана большая статья Гоголя, под названием "Рим". Предварительно он прочел ее у меня в доме, а потом на литературном вечере у князя Дм. Вл. Галицына, который просил об этом Гоголя, но через кого - не помню. У Гоголя не было фрака, и он должен был надеть чужой".

К этому времени относится последнее письмо Гоголя к М.А. Максимовичу. В то время г. Максимович надеялся основать в Киеве род периодического издания, под заглавием "Киевлянин", и просил Гоголя украсить это издание своим именем. Отвечая на эту просьбу, поэт наш высказал своему старинному другу жалкое расстройство своего здоровья и глубокую скорбь об утрате лучшей поры жизни и лучших душевных сил. Вот его письмо:

"Москва. Генваря 10 (1840).

Письмо твое металось и мыкалось по свету и почтамтам из Петербурга в Москву, из Москвы в Петербург, и наконец нашло меня здесь. Очень рад, что увидел твои строки, и очень жалею, что не могу исполнить твоей просьбы. Погодин слил пулю, сказавши тебе, что у меня есть много написанного. У меня есть, это правда, роман, из которого я не хочу ничего объявлять до времени его появления в свет; притом отрывок не будет иметь большой цены в твоем сборнике, а цельного ничего нет, ни даже маленькой повести. Я уже хотел было писать и принимался ломать голову, но ничего не вылезло из нее. Она у меня одеревянела и ошеломлена так, что я ничего не в состоянии делать, - не в состоянии даже чувствовать, что ничего не делаю. Если б ты знал, как тягостно мое существование здесь в моем отечестве. Жду и не дождусь весны и поры ехать в мой Рим, в мой рай, где я почувствую вновь свежесть и силы, охладевающие здесь... О! много, много пропало, много уплыло. Напиши мне, что ты делаешь и что хочешь делать; потом, когда сбросишь с плеч все то, что тяжело лежало на них, приезжай когда-нибудь, хоть под закат дней в Рим, на мою могилу, если не станет уже меня в живых. Боже, какая земля! какая земля чудес! и как там свежо душе!.."

Коротенькое письмо его к ученице, с которою он переписывался в первую поездку за границу покажет еще яснее, в каком болезненном расположении духа был он в это время.

"Хотя несколько строк напишу к вам. А не хотел, - право, не хотел браться за перо. Из этой ли снежной берлоги выставлять нос, и еще писать? Медведи обыкновенно в это время заворачивают свой нос поглубже в шубу и спят. Вы уже знаете, какую глупую роль играет моя странная фигура в нашем родном омуте, куда я не знаю, за что попал. С того времени, как только ступила моя нога в родную землю, мне кажется, как будто я очутился на чужбине. Вижу знакомые, родные лица; но они, мне кажется, не здесь родились, а где-то их в другом месте, кажется, видел; и много глупостей, непонятных мне самому, чудится в моей ошеломленной голове. Но что ужасно - что в этой голове нет ни одной мысли, и если вам нужен теперь болван, для того, чтобы надевать на него, вашу шляпку, или чепчик, то я весь теперь к вашим услугам. Вы на меня можете надеть и шляпку, и все, что хотите, и можете сметать с меня пыль, мести у меня под носом щеткой, и я не чихну, и даже не фыркну, не пошевелюсь".

Может быть, это мрачное расположение духа происходило в нем отчасти потому, что спокойствие его было нарушено некоторыми обстоятельствами при издании "Мертвых душ". Еще в январе 1842 года получено в Москве известие, что из Петербурга первый том "Мертвых душ", одобренный к напечатанию, отправлен в Москву; но Гоголь не получал его целый месяц, - почему? до сих пор остается тайною. Это странное обстоятельство так его встревожило, что он готов был сам ехать в Петербург. Но это, по разным причинам, было невозможно. Он ограничился письмами к своим поверенным, в которых беспрестанно выражал новые жалобы и новые беспокойства. В изнурении от долгих ожиданий и тайной скорби, Гоголь уж сам готов отложить печатание задушевного труда своего, находя, что уже прошло к тому время и что его творение еще не совсем обработано. Он ограничивается желанием представить его на суд публики, состоящей из пяти преданных ему друзей, и готов снова уехать в Рим и снова приняться за отделку своего великого создания. Но лучше заставим его самого говорить об этом.

Поделиться с друзьями: