ЖАНРЫ

Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Шрифт:

Я не перебивала, молчала, и она, погасив папиросу, заговорила снова:

– Странно, что я так долго прожила с Николаем Николаевичем уже после конца, не правда ли? Но я была так подавлена, что сил не хватало уйти. Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет! [223] Я пыталась уйти в 30-м году. Ср. [224] обещал мне комнату. Но Николай Николаевич пошел к нему, сказал, что для него мой уход – вопрос жизни и смерти… Ср. поверил, испугался и не дал комнаты. Я осталась. Вы не можете себе представить, как он бывал груб… во время этих своих… флиртов. Он должен все время показывать, как ему с вами скучно. Сидит, раскладывает пасьянс и каждую минуту повторяет: «Боже, как скучно… Ах, какая скука»… Чувствуй, мол, что душа его рвется куда-то… Я целый год раскручивала все назад, а он ничего и не видел… И знаете, как это все было, как я ушла? Я сказала Анне Евгеньевне при нем: «давайте обменяемся комнатами». Ее это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы еще хоть годик со мной побыли».

223

Утверждение объясняется запальчивостью: таких периодов жизни, когда А. А. вообще не писала стихи, у нее не было. Правда, в иные годы писала она менее обычного. Во время брака с Луниным Ахматовой написано, по приблизительному подсчету, около тридцати стихотворений, в частности такие, как: «И ты мне все простишь», «Здесь Пушкина изгнанье началось», «Если плещется лунная жуть», «Тот город, мной любимый с детства», «Привольем пахнет дикий мед», «Последний тост», «Уводили тебя на рассвете», «Одни глядятся в ласковые взоры»; была также начата и почти окончена поэма «Русский Трианон» и др. Об этом см. т. 2 и т. 3 моих «Записок».

224

Вячеслав Вячеславович Срезневский? Муж Валерии Сергеевны?

Она засмеялась, и я тоже. Смеялась она легко и беззлобно. Как будто рассказывала не о нем, не о себе.

– Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» – и вышел из комнаты. И это было все. Согласитесь, что и на этом ничего не построишь… С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила [225] .

Было уже два. Мы условились, что завтра я поговорю в Литфонде о билете и потом позвоню ей. Я ушла, радуясь что хоть ненадолго отвлекла ее от ее главной боли.

225

Во время войны, в эвакуации, в Ташкенте, весною 1942 года, А. А. подучила от Н. Н. Пунина из Самарканда (куда он был эвакуирован вместе с Академией художеств) большое покаянное письмо. Мне она прочла его 22 апреля 1942 г., сказав, что ответит прощением.

Письмо Н. Н. Пунина к Ахматовой ныне напечатано. См.: «Ахматова. Ардис», с. 78, а также журнал «Наше наследие» (1988, № 4, с. 108).

Если судить по одной из «Северных элегий» («Так вот он – тот осенний пейзаж»), Николай Николаевич имел обыкновение называть Анну Андреевну по-лермонтовски: «морской царевной». (Она плавала необыкновенно, см. с. 42, 210 и 228–229.) Вот почему в минуту разрыва он произнес на прощанье последнюю строку лермонтовского стихотворения «Морская царевна»: «Будет он помнить про царскую дочь».

22 августа 40. 20 числа я была в Литфонде и заказала для Анны Андреевны билет на 24-е. Сообщила ей об этом оттуда же по телефону и уехала на дачу. Сегодня привезла ей с дачи свое пальто, потому что ехать ей не в чем. Она поблагодарила, но от билета, по словам ее, решила отказаться: ехать незачем. Я оставила ей пальто и ушла.

25 августа 40. Приехав с дачи, я позвонила Анне Андреевне. Оказалось, она все-таки уехала в Москву.

31 августа 40. Сегодня утром звонок: «Говорит Ахматова. Лидия Корнеевна, я уже вернулась и жажду возвратить вам ваше пальто».

Я отправилась по лютому дождю.

Лежит – опять лежит! Опять – толстое одеяло без простыни, разметанные по подушке волосы, потом роскошный – но порванный по шву – китайский халат…

Прежде чем рассказать о своих хлопотах, Анна Андреевна рассказала, что была в Переделкине у наших, что К. И. читал ей переводы из Уитмена.

– Они великолепны, – сказала Анна Андреевна.

Ехала она туда, по словам ее, очень удачно: попала в одно купе с женою Федина, которая сразу же на машине доставила ее в Переделкино. Ее поразило и, конечно, обрадовало, что Фадеев принял ее очень любезно и сразу сделал все, от него зависящее. (Все последние дни перед отъездом она твердила: «Фадеев меня и на глаза не пустит».) Поражена также тем, что Фадеев и Пастернак выдвинули ее книгу на Сталинскую премию.

– Я пробыла на даче два дня [226] . Когда мне надо было ехать в Москву, К. И. устроил меня в машину с Виктором Финком. Ехали: Финк, шофер, я и молодая женщина, редактор Детиздата, которая была у К. И. по каким-то редакционным делам. И всю дорогу до Москвы она мне рассказывала, как несколько лет тому назад она украла мои книги у знакомых, а теперь 6 часов стояла в очереди, и им выдавали номерки. Я этот рассказ уже наизусть знаю, я его слышала из стольких уст, что, мне кажется, он просто на мне наклеен.

226

У кого? – из записи не видно. Но, по словам М. С. Петровых, – у Пастернака. – Примеч. 1968 г.

– К. И. рассказывал мне о Дневнике Любови Дмитриевны. Говорит, такая грязь, что калоши надевать надо. А я-то еще жалела ее, думала – это ее юный дневник. Ничуть не бывало, это теперешние воспоминания… Подумайте, она пишет: «Я откинула одеяло, и он любовался моим роскошным телом». Боже, какой ужас! И о Блоке мелко, злобно, перечислены все его болезни.

Я спросила, как поживает Борис Леонидович.

– Неважно. Хуже, чем когда я приезжала в Москву в прошлый раз. Тогда он был в упоении от успеха «Гамлета». А теперь хмурый. Говорит, что наладился было стихи писать, но не пришлось. «Сначала Зина собиралась в Крым (у старшего мальчика что-то в легких)… потом огурцы поспели… надо было бочки запасать… бочки парить…» Честное слово, так и сказал: парить бочки.

Я спросила, по-прежнему ли он сердит на К. И.

– Да, пожалуй, еще сердит. Все за «Гамлета», конечно. Я ведь говорила вам: никто из литераторов не свободен от профессиональной болезни. Вот и он тоже. Только мне одной все равно, как кто относится к моим стихам. Николай Иванович о книге моей высказался так: «Ну какая это книга! И зачем она вам нужна! Ни к чему». – Она рассмеялась. – Но я ведь не стала за это его меньше любить.

На столе лежала ее фотография, из новых, мною еще невиданная. Из последней московской серии. Отличная. Измученное лицо, опущенные глаза.

Анне Андреевне она тоже нравится.

– Тут уже все есть, все видно, – повторила она несколько раз. – А то другие меня заставляют делать веселое лицо – какая-то маска…

Когда я поднялась, она вдруг сказала:

– Не пойму, как дать знать Владимиру Георгиевичу, что я приехала. Может быть, вы будете так добры позвонить ему…

И в ответ на мое обещание прибавила:

– Сама я туда не звоню.

Я спросила, хорошо ли она ехала обратно.

– Прекрасно. Ну, разумеется, заснула на два часа позже всех, а проснулась на два часа раньше, но все-таки спала. А то ведь обычно у меня в вагоне сплошная белая ночь.

Она очень обрадовалась тем игрушкам, которые я привезла от Люши детям, серьезно и долго рассматривала их, училась заводить и пускать прыгать по полу лягушку, соображала вслух, что кому: что Малайке*, что Вове, что Вале.

5 сентября 40. Я вела себя по-хамски. Анна Андреевна позвонила мне 2-го и просила прийти, но я уже условилась с Татьяной Александровной и потому пообещала Анне Андреевне прийти 3-го88. Но и 3-го не пришла. У Танечки поднялась температура, я застряла на даче. Сегодня она опять позвонила, застав меня в городе. И мы сговорились на сегодняшний вечер.

Встретила она меня вяло, бледная, усталая, с Вовочкой на руках. Родители ушли в кино; он мокрый, она не может найти другие штанишки. Базедова, по ее словам, у нее обострилась, и нога болит… Пришел Валя, разыскал штанишки, унес Вову. Она немного оживилась.

Малайка – детское прозвище Ани, внучки Николая Николаевича, дочери Ирины Николаевны Пуниной.

– Была у меня на днях поклонница. Вот бы вы посмотрели! Показательная поклонница, можно сказать. Девочка семнадцати лет, прелестная, хорошенькая, из какого-то киевского литературного кружка. Что она говорила! Боже мой, что она говорила!

– Неужели глупее той, из Публичной библиотеки? – спросила я.

– Куда! Та перед нею Иммануил Кант. Она задала мне два оглушительных вопроса. Первый: «У вас, наверное, была очень интересная жизнь… в молодости». Я ответила, что о собственной жизни судить не могу. Второй вопрос был таков: «Правда ли, что существуют две ваши статуэтки и обе в Париже, так как вы – акмеистка?» Что за галиматья! Им там что-то сказали про акмеизм, и она все перепутала.

– Стихи читала? Какие?

– Читала. Никакие. Семнадцатилетние.

Поделиться с друзьями: