Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Шрифт:
Я сказала, что в детстве никак не могла понять, что означает стихотворение Блока, посвященное ей.
– А я и сейчас не понимаю. И никто не понимает. Одно ясно, что оно написано вот так, – она сделала ладонями отстраняющее движение: «не тронь меня».
– Вы любите «Возмездие»?
– Терпеть не могу первую главу. Вообще все не люблю, кроме Вступления и Варшавы. Великолепная Варшава, пан Мороз… Вот у кого были отчетливые периоды – это у Блока. «Нечаянная радость» и «Снежная маска» – это ведь было совсем новое. В 16-м году он перестал писать. Потом «Двенадцать», «Скифы» – и конец. То, что он писал для «Всемирной литературы» и «Большого драматического», – это уже не блоковские вещи.
Она подошла к комоду и вытащила из ящика конверт.
– Я не читала вам письма Бориса Леонидовича? Садитесь сюда. Я вам прочту.
Мы сели рядом на диване.
– Хвостатый почерк, – сказала я, рассматривая адрес на конверте.
– Не хвостатый – крылатый, – поправила меня Анна Андреевна. – Летучий.
Она читала мне вслух, далеко отстранив бумагу от лица и иногда показывая мне мизинцем слово, которое не могла разобрать. Письмо великолепное, пастернаковское, и очень трогательное – особенно одно место, где он говорит ей, что она – создатель того, что делает жизнь ценной для других, и потому не может быть и не должно быть, чтобы она не любила жизнь.
– Какой он добрый, милый, как он хочет мне помочь, – сказала Анна Андреевна. – Но какой он дикий! Во-первых, он компрометирует меня как женщину. Да, да! – Она засмеялась. – Я так и вижу дурацкую морду комментатора, который выводит из этого письма Бог знает что. Нет, вы не смейтесь, а слушайте: «Своим приездом Вы так категорически напомнили мне, как Вы мне дороги» – и дальше объясняет, почему он не мог проводить со мной целые дни и т. д. Непременно выведет. Мы же видим, что комментаторы из других писем выводят98.
Она припомнила, как в один из ее приездов в Москву Борис Леонидович навещал ее у Нины Антоновны.
– Нина Антоновна мне потом говорит: «Вы провожали его до дверей, а он застрял в передней. Вы подталкиваете его к дверям, а он все не уходит и продолжает произносить гениальное».
– Вы любите «Девятьсот пятый год»? – спросила она, помолчав.
– Да.
– Всё любите?
Я сказала, что люблю всё, кроме, пожалуй, «Мужиков и фабричных».
– А я очень не люблю Шмидта, кроме отдельных небольших кусков. Ведь он там, в сущности, ни о чем, кроме погоды, не пишет. Что я люблю, это «Отцы». Ах, до чего это хорошо!
Я сказала, что очень люблю «Детство». Она согласилась.
Она взяла с кресла какой-то конверт.
– Я вам хочу показать стихи и письмо двух барышень, которые я вчера получила. Они просят моего мнения. Владимир Георгиевич послал им открытку от моего имени, чтобы они пришли в воскресенье. Напрасно, по-моему. Прочтите и скажите, что вы думаете.
Я прочла. Письмо бесцветное. У одной стихи гладенькие, у другой поугловатей и получше. Мы стали гадать, которая из них как выглядит, и Анна Андреевна высказала предположение, что та, у которой стихи погрустнее и поугловатей, – некрасивая.
Анна Андреевна включила чайник, потом вдруг, будто припомнив что-то, остановилась передо мной, подойдя почти вплотную.
– Знаете, я за эти дни поняла, что я сама во всем виновата. Во всем, что случилось с книгой. ЦК совершенно прав, а я виновата. Да, да. Они хотели напечатать мои стихи. Издательство отобрало стихи и отвезло в Москву. Там утвердили. Тогда я самовольно включила туда новые, да еще поставила на первый план самое грустное стихотворение [254] , да еще назвала его именем весь отдел. Потом редактор включил еще около тридцати старых стихотворений. И получилась книга, вовсе не похожая на ту, которую разрешили и хотели видеть. Не спорьте, пожалуйста. Все было именно так [255] .
254
«Ива»; № 10. В сборнике «Из шести книг» существовал отдел «Ива», открывавшийся этим стихотворением. Впоследствии (в БВ) тот же отдел получил название: «Тростник».
255
В настоящее время причины неудовольствия властей по поводу сборника стихов Анны Ахматовой «Из шести книг» стали известны во всех подробностях. В 1994 году опубликованы документы по истории советской цензуры. (См.: «Литературный фронт». История политической цензуры 1932–1946 гг. М.: Изд-во «Энциклопедия советских деревень».) Книга Ахматовой вышла в свет в 1940 году, в мае, а в сентябре того же года управляющий делами ЦК ВКП(б) Д. В. Крупин подал члену политбюро А. А. Жданову записку, в которой перечислены все недопустимые черты творчества, присущие Ахматовой: никакого отклика на советскую действительность – это раз и, главное, проповедь религии. Им был прилежно составлен целый список упоминаний о Боге, ангелах, литургии, иконах, храмах, о «белом рае» и пр. в стихотворениях Ахматовой. Жданов потребовал сообщить ему имена лиц, виноватых в выпуске книги. Список представили в ЦК – Г. Ф. Александров и Д. А. Поликарпов. (О них см. «Записки», т. 2.) На многих из перечисленных лиц были наложены партийные взыскания. Ответом на эти рапорты явилось специальное постановление ЦК, осуждающее сборник и кончающееся грозным приговором: книгу изъять. Однако изъятие запоздало: книга Ахматовой была с восторгом раскуплена читателями в течение нескольких дней.
Постановление ЦК 1940 года явилось прообразом рокового постановления 46-го.
Тщетно я напоминала ей, что новые стихи включала не она, что их у нее редакция выпрашивала, вымаливала, что никто не знал, какую именно книгу хотели видеть, что все жили слухами и т. д., – она стояла на своем и сердилась. Тут я столкнулась вплотную с той железной логикой, развернутой на основе неизвестного или даже не бывшего факта, о которой говорил мне Владимир Георгиевич.
– И если бы я этого не сделала, – закончила Анна Андреевна, – Лева был бы дома.
Я смолкла.
Мы сели пить чай. Я кляла себя, что не умею разубеждать.
Анна Андреевна заговорила о другом.
– Каждый раз, как Л. [256] приходит, она непременно что-нибудь не то скажет. Она была вчера. Заговорили о стихотворении «Побег» [257] . Л. сказала, что стихотворение это очень петербургское. И вдруг добавила: «Впрочем, про ваши стихи давно говорят, что они скорее царскосельские, чем петербургские». И из того, что она не пожелала назвать имя человека, который говорит это, – ясно: это кто-то, знакомый мне. Я думаю – Р. [258] Маленький сноб из салона Кузмина. Там еще и не такое говорили… Впрочем, это мнение не литературного, а близлитературного круга. Я узнаю по запаху.
256
По-видимому, Лотта.
257
«Побег» – ББП, с. 100.
258
Р. —?
Она произнесла все это очень сердито.
– Они этим хотят сказать, что стихи провинциальные. Они не знают, что жить в Царском Селе считалось гораздо столичнее, чем в Ротах или на Васильевском Острове. Но не в этом дело.
Потом она из ящика достала пачку бумаг и попросила меня сесть рядом с ней на диван.
– Я вам этого не читала, потому что оно казалось мне недостаточно внятным. Оно не кончено. А написано мною давно – 3 сентября.
Прочитала о Достоевском.
– Скажите, а это не похоже на «Отцы»?
– Нет. Совсем другой звук, – ответила я.
– Это самое главное, чтобы был другой звук, – сказала Анна Андреевна [259] .
Потом прочла о кукле и Пьеро. Я рот открыла от изумления, до того это на нее непохоже.
– А между этими двумя будут «Пятнадцатилетние руки», – объяснила Анна Андреевна.
– Это у вас какой-то совсем новый период, – сказала я [260] .
Она сидела уже не на диване, а в своем ободранном кресле, грустно и трогательно раскинув руки. Заговорили почему-то о Мицкевиче. Я сказала, что гневные стихи Мицкевича против Пушкина, в сущности, справедливы, и Пушкину, чтобы ответить с достоинством, только и оставалось, что отвечать с надзвездной высоты.
259
По-видимому, начало той элегии – «Россия Достоевского. Луна…», которая впоследствии обрела название «Предыстория». Хотя элегия в БВ помечена 1945 годом («Седьмая книга»), но начата в Ленинграде до войны и окончена в Ташкенте.
«Отцы» – название одной из глав поэмы Б. Пастернака «Девятьсот пятый год». Недаром она в поэме первая – в ней говорится не о 1905 годе, а, как и в «Предыстории» Ахматовой, об эпохе 70—80-х годов – эпохе, предшествующей рождению и Ахматовой и Пастернака, совпадающей с молодостью их отцов и матерей.
260
В действительности то, что обозначено мною здесь как «Кукла и Пьеро», было первым ростком грядущей «Поэмы без героя».
Позднее, в предисловии к «Поэме», Ахматова сообщила: «Первый раз она пришла ко мне в ночь на 27 декабря 1940 года, прислав мне, как вестника, еще осенью один небольшой отрывок» (курсив мой. – Л.Ч.). На основании своей записи о «Кукле и Пьеро», сделанной 13.XI.40 года, полагаю, что услышанный мною тогда отрывок и был этим осенним «вестником».
В окончательном тексте «Поэмы» отрывок претерпел некоторые изменения. В первом же варианте «Поэмы», в рукописи, подаренной мне Анной Андреевной в Ташкенте осенью 1942 года, он вполне соответствовал услышанному мною 13 ноября в Ленинграде. Привожу его:
Ты в Россию пришла ниоткуда,О, мое белокурое чудо,Коломбина десятых годов!Что глядишь ты так смутно и зорко? —Петербургская кукла, актерка,Ты, один из моих двойников.К прочим титулам надо и этотПриписать. О, подруга поэтов!Я – наследница славы твоей.Здесь под музыку дивного мэтра,Ленинградского дикого ветра,Вижу танец придворных костей.…………………………………..Оплывают венчальные свечи,Под фатой поцелуйные плечи,Храм гремел: «Голубица, гряди!»Горы пармских фиалок в апрелеИ свиданье в Мальтийской Капелле,Как отрава в твоей груди.Дом пестрей комедьянтской фуры,Облупившиеся амурыОхраняют Венерин алтарь.Спальню ты убрала, как беседку.Деревенскую девку-соседкуНе узнает веселый скобарь…И подсвечники золотые,И на стенах лазурных святые —Полукрадено это добро.Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,Ты друзей принимала в постелиИ томился дежурный Пьеро.Из текста моей записи явствует: говоря со мною 13 ноября 1940 года о будущем цикле и указывая предполагаемую последовательность стихотворений, А. А. сама еще не знала, что продолжает работать над «Северными элегиями» и начинает – над «Поэмой».
(В подаренной мне тетради, после многих перечеркиваний, зачеркиваний и стираний резинкой, написано: «Храм гремел». Думаю, это описка; следует «гремит».)
– Вы не правы, – сказала Анна Андреевна. – Пушкин вел себя гораздо лучше, чем Мицкевич. Пушкин писал, как русский, а Мицкевич звал поляков на бой,
а сам сидел в Германии и разводил романы с немочками. Это во время восстания!
Я сказала, что передовые русские люди не сочувствовали все-таки стихам Пушкина о Варшаве. Например, Вяземский.
– Я и сама в этом деле скорее на стороне поляков, чем Пушкина, – ответила Анна Андреевна, – но Пушкин со своей точки зрения был прав. А Вяземский не пример, Вяземский вообще втайне не любил Пушкина. Вот и записал потихоньку в старую записную книжку – для потомков.