Записки посторонних людей (I)
Шрифт:
Звук громко зазвеневшей цепи заставил меня вздрогнуть, явно, но не до конца четко указав границы тела. Я повернулся в сторону звука и вяло подмигнул Шарке, настороженно наблюдавшей за мной. Все ещё не уверенно, оступаясь из-за боли в ноге, я встал и обнаружил, без удивления и даже без всякого интереса, что опираюсь на древко лопаты, которое крепко до онемения сжимала моя рука. Возвращение в помещение сторожки пугало меня, поэтому, смутно осознавая причину своих движений, и все ещё опираясь на древко, я поплелся в глубь автопарка. Но уже на середине центральной площадки, со всех сторон окруженный мертвыми взглядами выключенных фар тех машин, что не попали в боксы, я оцепенел – настигший меня снова опустошающий рассудок страх не желал так просто отпускать свою новую и ещё сочную жертву, в которой пока хранились остатки живого потока плоти. Чтобы обмануть страх, чтобы безответственным вызывающим движением тела не расшевелить сгустившуюся вокруг меня тень, я замер, не решаясь двинуться вперед, отступить назад или в сторону. Я не решался дышать, и мой кислородный голод был более безопасен, чем ожидание нового приступа разъедающего разум всесильного чувства. У меня занемели ноги и затекла рука, сжимавшая отструганную палку. Все мышцы напряглись, сдерживаясь от любого ненужного и опасного движения. И только биение сердца гулко, до боли раздавалось в моем мозге, вырываясь из глубины тела, откуда-то ниже живота. Боль, нараставшая с каждой секундой мышечного оцепенения и с каждым ударом низкого звука, который издавала вырывавшаяся из сердца кровь, успокаивали меня и наполняли силой и терпением. Но биение становилось все громче, как звон разбуженного набата, торжественного и тревожного. А когда наступил пик звука, я вскрикнул и вздернул вверх головой, напуганный неожиданно прорвавшейся ко мне мыслью – биение сердца было громким настолько, что его можно было слышать вне моего тела, и оно могло легко сориентировать страх в его поисках. От тут же нахлынувшей волны пугающей черной тени я попятился назад, упал на руки и словно провалился в бездонный черный колодец.
Небо надо мной было необычно мрачным, угрюмым и беззвездным. Оно было отчужденным и молчаливым, словно только что проболталось в страшном секрете, который до того льстиво скрывало от меня.
Не было никаких причин, способных убедительно объяснить необходимость моего пребывания в этой стране. Ни просторная квартира родителей Лёли, ни моя привязанность к женскому теплу супруги, которая осталась недовольна моим внезапным ночным звонком, ни ссора с друзьями, ни сытая бесшабашность здешней природы, давно привлекавшая меня, ни жаркие воды Днепра, ни невский холод, – ничто не оправдывало мое присутствие под этим молчаливым небом. Дальше своих физических возможностей и дальше, чем это позволяли любые другие возможности, я был окружен непреодолимым пространством, где мое присутствие было бессмысленным и ненужным. Даже у почерневшего осеннего листа есть своя печальная история. Я же был вещью с не запоминающимся и непроизносимым на здешнем диалекте именем, непонятным, и потому не слышным, не читаемым – отсутствующим в этом пространстве. Любые события, любое движение проходило мимо меня, сквозь меня, но не рядом со мной и не через меня. Представленный самому себе со своей чередой вопросов, желаний, забытых или недосказанных историй и недочитанных слов, весь я был только недоразумением, исчезновение которого ничего не изменит в повседневности этого мира. Я не был жалок, не был смешон, не был опасен, не мог привлечь к себе внимания и не мог вызвать хотя бы сочувствия, хотя бы иронии или страха. Безнадежно одинокий, посторонний ко всему, что окружало меня, ни в чем не находящий хотя бы крохотный блик своего отражения – по существу уже истлевший.
Ледяные спазмы изнутри обожгли мое чрево. И только сохранявшиеся во мне остатки этической требовательности заставили присесть на корточки и напрячь мышцы пресса и ягодиц, чтобы уберечься от нестерпимого желания, охватившего меня словно удушенного. Промелькнувшая в этот момент мысль оставила после себя нечеткий, шершавый след, но почему-то заставила меня подняться на ноги и, бросив бесполезное древко, бежать в сторону сторожки. Я старался ни о чем не думать, а выполнять лишь бессознательные, но не очевидные требования тела.
Подбежав к Шарке, я принялся ее теребить с каким-то непонятным остервенением, с какой-то веселой злостью, заставившей забыть прошлую брезгливость. Я что-то невольно рычал сквозь зубы, но постоянно мой наигранный рык срывался на захлебывающейся фальцет. За показным агрессивным действием скрывалась жалкая, напуганная душа человека, ненужного, но не желавшего мириться с собственной отверженностью, обрекавшей его на бесконечное чувство страха. Все-таки я ещё дышал, что-то кричал, запальчиво терзал обескураженную собаку, чувствовал ее отвратительный запах, видел ее недоумевающие глаза. Мне не была безразлична гибель Чевенгура, я ради удовольствия читал Пастернака, мои мужские фантазии будоражила жертвенность Сонечки Мармеладовой, и я знал кто такой Алан Паркер. Я знал, что я жив и в праве насмехаться над примитивностью, безвкусием и пошлостью здешних жителей. Мне хотелось безумствовать от восторга собственного пульсирующего существа. Хотелось разбрасывать предметы, попадавшие неволей в поле моего зрения, хотелась бежать безоглядно или просто подпрыгивать на месте с одной лишь целью – доказать безмолвному небу, что я жив! Но страх, наблюдавший за мной из черных теней, прятавшихся от искусственного света, по-прежнему пеленал и сковывал меня своим гипнотическим холодом. Да, я хотел доказать самому себе и миру, что я жив, но не мог сделать ничего из страстно желаемого. И эта борьба внутри меня, когда мне хотелось что-то делать и то же самое я делать боялся, в большей степени лишали меня силы и воли.
Неожиданно, влекомый родившейся вдруг во мне простой, спасительной идеей, я рванул Шарку за ошейник и снял ее с цепи. Точнее, снял я не сразу – пришлось какие-то минуты потратить на неподдававшийся моим пальцам карабин. Наверное, сама судьба пыталась мне указать, на то, что началом трагедии может послужить даже незначительный поступок, механическое движение рук, которому мы вряд ли можем придать фатальный смысл. Но истинное значение настоящего раскрывается, когда оно становится прошлым.
Все время, которое я потратил на непослушный карабин ошейника, Шарка терпеливо ждала, наклонив морду пониже к земле и удобнее подставляя мне свою толстую шею. Она только нервно посапывала и негромко рычала на своих щенят, досаждавших ей неуклюжей суетой. А как только клацнул наконец-то поддавшийся карабин, Шарка на мгновение задержалась, встряхнула головой, словно проверила – обманул ее слух или нет, и тут же стремительно, со всей мощью своего тела сорвалась с места.
Конец ознакомительного фрагмента.