ЖАНРЫ

Записки пожилого человека
Шрифт:

Но однажды, не помню, по какой причине, сильно опоздал я. Моей будущей жены под часами не было, и я в некоторой растерянности решал: ушла она, не дождавшись меня, или еще не приходила.

Вдруг ко мне подошел незнакомый человек и сказал: «Ваша девушка минут пять назад ушла в ту сторону». И показал куда.

Я, поблагодарив его, не стал спрашивать, откуда он знает мою девушку — понял, что он, наверное, не раз видел, как мы встречались под этими часами, которых давно уже нет…

Через четверть века мы с женой и одной нашей университетской однокурсницей, с которой были связаны близкими дружескими отношениями, отправились ужинать в «Арагви». Сидели мы в отдельном кабинете.

В какой-то момент я заметил, что наш официант очень уж пялит глаза на нашу спутницу. Это повторялось каждый раз, когда он появлялся в кабинете, а появлялся он, как мне показалось, гораздо чаще, чем это требовалось.

Видно, почувствовав возникшее напряжение, официант обратился к нашей спутнице: «Простите меня, вы ведь учились после войны в университете? Вы были такой красавицей». Это была чистая правда: она была в первом ряду университетских красавиц той поры. И в ответ на наши вопрошающие взгляды простодушно объяснил: «Я тогда был „топтуном“ у американского посольства. Я вас часто видел, когда вы шли мимо в университет».

Посрамленный Ломброзо

У «народной мудрости» — так мы почтительно величаем пословицы и поговорки — нет ясного и твердого мнения на этот счет. С одной стороны: «Что в сердце варится, на лице не утаится», «У худой рожи худой и обычай» — можно сказать, это основа физиогномики. С другой: «Лицом детина, да разумом скотина», «По бороде Авраам, а по делам Хам» — физиогномический подход решительно отвергается. После одного случая, когда я чуть было не попал впросак, я не признаю физиогномики, даже в ее бытовом претворении.

Случай был такой. У нашей редакционной машинистки Тамары украли из сумочки деньги. Сумочка лежала в ящике стола. Сидела Тамара в отдельной комнатке, никто к ней как будто бы не заходил, да и посторонних вроде бы никого в редакции не было. Истории такого рода крайне неприятны — возбуждают взаимную подозрительность. Прошло после кражи много месяцев, чуть ли не год, постепенно этот случай забылся.

И вот в один прекрасный день появляется на пороге моего кабинета секретарь редакции — она взволнована: «Приехали из угрозыска. Требуют начальство. Привезли жулика, который обворовал Тамару. Помните? Хотят провести следственный эксперимент».

Что такое следственный эксперимент, я, по правде говоря, плохо представлял. Иду однако. В приемной главного редактора человек пять или шесть. Здороваюсь и стараюсь угадать, кто же из них следователь, а кто тот ворюга, который стащил у Тамары деньги.

Наверное, следователь — человек лет тридцати интеллигентного вида, а жулик — ну, конечно, вот этот, сомнений не может быть — морда, не дай бог встретиться ночью в безлюдном переулке.

И вдруг этот мордоворот — оказывается, следователь именно он — начинает мне объяснять, что они привезли вора. Выясняется, что это тот с интеллигентным лицом, которого я принял за следователя. Он совершил множество краж, специализируясь на издательствах, школах и других не охраняемых культурных учреждениях, где незнакомые посторонние посетители — может быть, это авторы, родители — подозрений не вызывают.

Он должен показать и рассказать, как он вытащил у Тамары деньги, о чем будет составлен протокол, — это и есть следственный эксперимент. Жулик показывает и рассказывает — память у него отменная, можно позавидовать, в комнатке Тамары сразу же заметил, что стол стоял по-другому и другая была лампа. Речь свободная, гладкая. «Начитанный, много стихов знает», — говорит следователь даже с некоторой гордостью: видите, кого я привез к вам.

Быстрее почты

Прошло два с лишним десятилетия после «пражской весны» — у нас уже вовсю шла перестройка, а в Чехословакии все было заморожено, никаких признаков перемен. «Иностранная литература», печатая опубликованную в «Монде» статью словацкого публициста Милана Шимечка «Совесть русской интеллигенции», попросила меня в том же номере написать о нашем отношении к «пражской весне» и вторжению советских войск в Чехословакию.

Через какое-то время пришло письмо от Милана Шимечки, он писал, что перевел мою статью и пустил ее в самиздат, потому что напечатать ее в Чехословакии невозможно. В письме был постскриптум: «Сегодня в Праге начались демонстрации студентов». Письмо шло в Москву три недели — за это время в Чехословакии с коммунистическим режимом было кончено, произошла «бархатная революция».

Отвечая Милану Шимечке, я написал, что мы дожили до удивительного времени, когда история делается быстрее, чем доставляется почта.

И следов не оставалось

На конференции спрашиваю у одного из начальников архива КГБ, не у них ли арестованные у Василия Гроссмана рукописи романа «Жизнь и судьба». Роман уже опубликован, даже вышел отдельным изданием, к чему ему теперь темнить. Однако он отвечает осторожно:

— Не попадались. Скорее всего, не у нас. Это было одноразовое задание. Наверное, все отдали в ЦК.

Кто знает, может быть, так и было, хотя за Василием Семеновичем какое-то время и после обыска следили. Во всяком случае Виктора Некрасова, вскоре после этого побывавшего у Гроссмана, засекли и доложили об этом визите в ЦК.

Однако могло быть и так, как говорил архивариус КГБ, — к этому меня склоняет одна история.

Юрий Яковлевич Барабаш, когда-то работавший в отделе культуры ЦК (затем он был директором Института мировой литературы, заместителем министра культуры, главным редактором газеты «Советская культура»), после выхода на пенсию время от времени печатался у нас. Как-то (это было уже после смерти Константина Симонова) он принес мне верстку симоновских фронтовых дневников «Сто суток войны», которые были набраны в «Новом мире» и должны были печататься в трех последних книжках журнала за 1966 год, но были сняты цензурой. Симонов мне рассказывал, что обратился тогда по этому поводу с письмом в Политбюро, послал верстку, но никакого ответа не получил. Это означало, что дневники зарубили.

— Вот, уходя на пенсию, разбирал то, что лежало у меня в сейфе. Мне это ни к чему, а вам, быть может, понадобится, вы ведь этим занимаетесь, — сказал Барабаш.

Я посмотрел верстку — правка Симонова. Не могло быть сомнений, это был тот экземпляр, который он послал в Политбюро со своим письмом. Видно, из Политбюро «Сто суток войны» отправили в отдел культуры на отзыв, а после того, как была написана необходимая справка, верстка, уже никому не нужная, осталась там и кочевала из одного сейфа в другой в разных кабинетах, которые занимал Барабаш, пока он не принес ее мне…

Похожая судьба могла быть и у рукописей Гроссмана. Пылились они в каком-то шкафу в отделе культуры, менялись владельцы кабинета и один из них, не обладавший такой литературной школой, как Барабаш, очищая шкаф от ненужных бумаг, — дело-то было давно закрыто, — отправил рукописи в топку или бумагорезальную машину, не знаю, каким способом там уничтожали ненужные бумаги…

Переели

Алесь Адамович как-то рассказал, что во время оккупации в Белоруссии люди очень страдали от солевого голода, после освобождения, когда привезли соль, ели ее ложками.

Поделиться с друзьями: